Перейти к содержимому

ТАТЬЯНА ХОХРИНА

Российская писательница. Родилась в  Москве в 1956 году. Окончила Московскую государственную юридическую академию и аспирантуру Института государства и права РАН, в котором потом проработала около двадцати лет.

Автор многих научных статей и соавтор монографических исследований по проблемам правосудия и теории доказательств. Свободно владеет английским языком.  Автор коротких рассказов, публиковавшихся в журнале «Знамя» и объединенных в сборник «Дом общей свободы» (Москва, Арт Волхонка, 2020), включенный в шорт-лист премии «Ясная Поляна» и «Белая книга» и ставший лауреатом премии Жар-книга.

Лауреат международной премии им. Исаака Бабеля.

Живёт в Малаховке и Москве.

«Рассказы…»

ДОМ ОБЩЕЙ СВОБОДЫ

Когда сегодня проезжаешь по Малаховке, с тоской видишь смесь полуразвалившихся деревенских хибар, заметно облезших и утративших шик и лоск старинных дач и борзую дикую поросль тюремно-романтических замков, не дотянувших до Рублевки. Всё это слилось, чередуется и перепуталось, как на перепившей свадьбе, но не имеет какого-то логического, в данном случае — архитектурного или административного, центра. Учреждения всякие, конечно, есть, но узнает их в лицо только причастный по должности. Когда-то такой визитной карточкой Малаховки был Летний театр, помнивший великих — Раневскую, Шаляпина, Барсову, и малых — обычных жителей Малаховки. Летнего театра уже лет двадцать как нет, его сожгли энтузиасты замкостроения в надежде хапнуть этот дивный кусок Малаховки, но результат был примерно как с попыткой постройки Дворца Советов на месте Храма Христа-Спасителя: старое разрушили, а нового не получилось. Правда, в малаховском случае нет и надежды на возрождение Летнего театра, даже если скинутся рассеявшиеся уже по всему миру малаховчане.

Во времена Летнего театра и моего детства и юности на моей очень малой родине было ещё немало симпатичных построек, в основном — дач разных знаменитостей и просто небедных людей со вкусом, их знали по фамилиям и профессиям владельцев, но никакую не выделяли особо. Пожалуй, кроме одной. Это была не дача в классическом смысле, это был жилой частный дом, который так в Малаховке и называли: Дом. И все понимали, о чем идет речь. Дом этот стоял в маленьком лесочке, в котором когда-то мы собирали ягоды и грибы, загорали на полянках, катались на велосипедах летом и лыжах зимой, а теперь немногие уцелевшие его старые сосны и березы скорее напоминают заключенных, потому что обнесены высоченным кованным забором и плотным кольцом заползших в лесок кирпичных огромных уродов.

А раньше в лесочке самой высокой, необычной и рождавшей невероятные гипотезы постройкой был тот Дом. Разросшийся, несимметричный, с нелепыми балкончиками, неожиданными башенками, дверьми неизвестно куда и целым выводком надворных мелких построек и всё равно остававшийся каким-то сказочным, загадочным дворцом. Знатоки утверждали, что и под землей он прячет несколько этажей и там почти такой же огромный, как на поверхности. Я бывала в Доме довольно часто, весь его так ни разу и не обошла, но могу подтвердить половину подозрений.

Хозяйкой Дома была, на первый взгляд, совершенно простецкая, не сильно грамотная и малообразованная тетка Анастасия Васильевна Зелёнкина, толстая, круглолицая и улыбчивая баба. Хотя у нее был муж и дети, Дом все равно назывался Аськин Дом или просто Дом и все от мала до велика знали, что она — единоличный правитель в этом дворце, да и не только в нём. Я думаю, что Япончик и Дед Хасан, вместе взятые, не имели той власти и возможностей, что Толстая Аська, и не могли так ловко и бескровно, как она, решать вопросы малаховского бытия.

Биография Аськина была темнее леса, в котором стоял её Дом, и менялась в зависимости от ситуации. Те, кто знал её близко, вообще не были уверены, что называют её истинным именем и фамилией и вообще что-то про неё знают. При всей внешней простоте и незамысловатости Аська безошибочно ориентировалась в политической и экономической ситуации, разделяла официальную версию и реальность, использовала и ту, и другую, причём делала это так виртуозно и с такой пользой не только для себя, но и для других, что это ничего, кроме уважения и восхищения не вызывало, хотя была она дама чрезвычайно практичная и в убытке не оставалась никогда.

Аська не боялась никого и ничего. При своей внешней грузности она ловко проходила сквозь игольное ушко, а нередко проводила с собой и целый караван. И Дом был её полноценным напарником. Когда в Малаховку начали возвращать сидельцы и пораженцы в правах, именно Дом стал для многих из них начальной точкой отсчета новой жизни. Вернувшаяся из Дудинки моя тетка, которая не могла к нам прописаться из-за недостаточной площади, и повисла между небом и землей, была прописана Аськой в Дом, где, как выяснилось, числились ещё десятка два таких же страдальцев, и именно благодаря этому обрели адрес, а значит возможность получить пенсию, компенсацию, подать документы на реабилитацию и начать жить снова. Между прочим, никого из них до этого Аська не знала и денег за это не просила. Если кто и заплатил ей что-то, то не последнее и по собственному желанию. И тётка моя числилась у неё минимум лет семь, пока не получила реабилитацию, компенсацию и комнату в коммуналке.

Это не значит, что во всем остальном Аська была альтруистом. Она сдавала дачникам каждый свободный угол в Доме и во дворе, летом её вотчина напоминала муравейник, пансионат, сиротский приют и дом престарелых одновременно. Но люди были не в обиде: брала она недорого — догоняла количеством, разрешала жить в любом составе, женатым и не очень, прописанным и без документов, принимать любых гостей, готовить когда угодно и что угодно, играть на любых музыкальных инструментах, и вообще чувствовать себя, может впервые в жизни, свободными людьми. И жильцы мгновенно оценивали эту несравнимую ни с чем прелесть свободы, забывая обо всех бытовых неудобствах. Дом даже иногда так и называли Дом Общей свободы.

Аська была гением коммерции. Она покупала всё — и дёшево. Она продавала всё — и дорого. Она заглядывала во все сносимые сараи, вытащенные на костер старые чемоданы и сундуки, зорким глазом выхватывала из кучи барахла что-то ценное или оригинальное, ради этого могла за грош купить всю кучу, заранее угадав, что одна булавка или пуговица в ней стоит втрое больше уплаченного. Так, когда-то у нас она перехватила неподъемный уродливый старинный сундук, где хранилось ещё приданое моих прабабушек. Сундук последние полсотни лет стоял в дырявом сарае, из недр его разило прелью и пылью, сверху были набиты какие-то лоскуты и обрывки старых меховых воротников, а глубже никто и не заглядывал. А Аська его купила за грош и заглянула. И на дне нашла три совершенно идеально сохранившихся старинных камзола, которые за большие тогда деньги продала то ли в музей, то ли на Мосфильм. Когда из Малаховки начался еврейский исход, аськина коммерция вообще приобрела масштабы торговых операций небольшого европейского государства.

Хотя сама Аська была совершенно необразованной, она уважала ученье и культуру больше чего-нибудь другого. В Доме были пригреты и накормлены несколько полоумных ученых и изобретателей, разместились хранилища книг, по разным причинам не поместившихся или за политическое несоответствие изгнанных из малаховских библиотек. Именно в Аськином Доме в отдельные периоды печатали Хронику Текущих Событий и другую диссидентскую литературу, и можно было разжиться самиздатом. Когда за это Аську вызвали в областной отдел госбезопасности, она объяснила своё участие в подрыве основ необходимостью приблизиться к врагам Отечества на максимально близкое расстояние и держать руку на пульсе. Может, она и держала одну руку на пульсе, но другой точно сеяла сомнения и чувство протеста в соседях и жильцах. Не думаю, что она сама читала те издания, но то, что она считала их необходимыми, это точно.

Особой страницей в истории Толстой Аськи и Дома было время, когда в подвале Дома пекли мацу. Малаховские евреи оплакивали свою горькую судьбу лишенцев, делали рейды в Москву, но и там с мацой были перебои, возмущались и стенали, но выход нашла только простая русская женщина, поставившая выпечку мацы на поток и достигшая в этом такого совершенства и масштабов, что помечала каждый лист мацы личным клеймом, а за её продукцией теперь гонялись москвичи и гости столицы. Вкуснее мацы, чем у Аськи, я не ела в жизни, при том что и рецептура, и процедуры были безукоризненно соблюдены. Переоборудованный фирменными печами подвал Дома допускал в святая святых из иноверцев только Аську, а кроме неё там хозяйничала целая команда ортодоксов, которые, как выяснилось, тоже нашли себе приют в аськином Ноевом ковчеге. Администрации Малаховки и органам безопасности Аська пояснила, что таким образом не выпускает из рук и контролирует сомнительные еврейские религиозные образования, а недоверчивым евреям достала из рукава паспорт на Хесю Пейсаховну Гринкер, осиротевшую в Кишиневском погроме и воспитанную вдали от истинной веры. То, что она на двадцать лет моложе Кишиневского погрома, никого не смутило.

Если бы жизнь Дома зависела только от Аськи, этот остров свободы существовал бы и по сей день. Но Аська была только человек и женщина. И у неё был старый дурак муж, отрезанный ломоть дочь и алкоголик сын. Эта дивная компания не работала ни единого дня, прекрасно жила за счет Аськиного экономического чуда и развлекалась, как могла. И однажды устроила такой фейерверк, который не сумела погасить. Дом вспыхнул, как спичка. Языки пламени страшным заревом поднимались над верхушками сосен, дым и гарь затянули все окрестные улицы, ошеломленные жильцы, прижимая к груди документы и спасенные пожитки, в оцепенении смотрели, как горит, трещит и плавится их беспечная жизнь, семья стремительно трезвела и только Аська пыталась хоть что-то спасти и организовать пожарных. Но даже её изобретательности на этот раз не хватило.

Большой Дом выгорел дотла, прихватив с собой десяток домиков и сарайчиков во дворе. Остался только здоровый каменный гараж, куда и перебралась Аська со стариком-мужем. Сын съехал к какой-то бабе, а дочь давно уж жила отдельно, и в другом городе. Аська с мужем бедовали в гараже всю зиму, а к лету одного за другим обоих не стало. Провожали их чужие люди, потому что сын к этому времени сел, а дочка даже не приехала. Искатели кладов повадились рыться на пепелище Дома в надежде отыскать аськины сокровища, но так никто ни разу ничего и не нашёл. Только приятель мой подобрал на мусорной куче закопченную печать, которой Аська клеймила мацу, и оставил её себе на память. Участок, на котором страшным черным зубом торчал обуглившийся остов Дома, пустовал довольно долго, наверное, весь срок отсидки Аськиного сына. Потом наследник ненадолго появился и кому-то его продал. Но место, похоже, оказалось невезучее, покупатель успел только очистить его от следов пожарища и сам разорился да куда-то пропал. Деревянный забор постепенно подгнил, упал и потянул за собой вконец проржавевшие ворота. Теперь это просто заросший бурьяном пустырь. Видно, за кем-то числится, вот и не получается ни у кого его прихватить. Скоро там будет лес и единственным воспоминанием о том, что здесь кипела жизнь, остается вросшая в землю крышка канализационного люка, на которой выдавлено АСЯ 1976, — единственный памятник Аське и удивительному Дому общей свободы.

РЕЦЕПТ СЧАСТЬЯ

— Боря! Ты что, не понимаешь?! Ей тридцать шесть лет! Неважно, выглядит она на двадцать или на пятьдесят! Природу не обманешь! Уже даже не принципиально, выйдет она замуж или нет, но шансы родить ребенка тают с каждым годом со стремительной быстротой. И такое впечатление, что это волнует только меня! Ритка вспоминает, что ей тридцать шесть, только когда посылает меня куда подальше с этими разговорами, а так ведет себя, как будто первое причастие ещё впереди, ты всегда занят своей физикой, Фира Наумовна дрейфует между детскими воспоминаниями и старческим маразмом, и никто, слышишь, никто не дает себе отчёта в том, что надо срочно что-то делать, если ты хочешь дождаться риткиного счастья и увидеть своих внуков! Ну что ты смеешься и пожимаешь плечами?! Мне иногда кажется, что ты маму свою, Фиру Наумовну, хочешь перегнать в идиотизме. Можешь, можешь что-то сделать. Все мы можем что-то сделать. У тебя вон коллег и аспирантов пол страны, а ты дочь ни с кем познакомить даже не пытаешься, только улыбаешься. Думаешь, что как Эйнштейн, а на самом деле — как идиот! И мамочка твоя с утра до ночи или по телефону с какими-то Кащеями Бессмертными беседует, или рассказывает, какие у них дети замечательные. Так где уже эти дети? Может, они нашему ребенку бы тоже подошли? Куда ты пошёл, я не кончила разговаривать с тобой! Не надо рукой на меня махать! В четверг приезжает этот твой гений из Австрии. Ты говорил, сын у него здесь работает. Так не надо в лаборатории с ним до ночи сидеть! Пусть приходят вместе с сыном, мы с Фирой Наумовной стол накроем, Ритку я дома задержу. Вдруг что-то сладится? Ты понял меня, Боря? Не «я тебя услышал», а ты понял?

Фира Наумовна вздрогнула от звука резко хлопнувшей двери — всё-таки Боря такой нервный… Ещё доктор Фрейдин, когда вышел из тюрьмы через дело врачей и смотрел двухлетнего Боречку, говорил, что мальчик нервный. Тогда давали пустырник, рыбий жир и гематоген и было ничего. Но когда он на этой Элке женился, старые проблемы вернулись, а Фрейдин давно умер. Так что теперь борины нервы лечить некому, зато есть кому портить дальше. Нет, Элка неплохая, но она всё время недовольна и что-то хочет, а Боря же не волшебник, чтоб всё достать из рукава. Вот сейчас с Ритой… Таки внучке давно пора замуж, кто спорит! В её возрасте у Фиры уже был шестнадцатилетний сын Боря. Но что можно сделать?! Ты же насильно не затолкаешь её ни в паспорт, ни в кровать подходящему парню! Надо же чтоб оба захотели, а сейчас не хочет никто. Это только Элка думает, что Фира даже не пыталась. Неправда! Очень даже пыталась. Два раза посылала Риту в чистку, где работает Софья Моисеевна, у неё чудесный мальчик Миша. Ну, тут и Софья Моисеевна была не на высоте! Первый раз она забыла позвать Мишу, чтоб детей познакомить, а второй раз, когда этот поц таки пришел и в кресле отгадывал кроссворды, Софья Моисеевна не могла найти ритин плащ, что та сдала в первый приход, и Ритка вместо знакомства устроила скандал и написала жалобу. Теперь приходится шматы носить в дальнюю чистку, Софья Моисеевна не здоровается, а Рита по-прежнему одна. И другие попытки, честно говоря, были не лучше… Вообще это неплохая идея, чтоб Боря пригласил кого-то домой, и мы их здесь с Ритой познакомили. Я сделаю рыбу, печёночку, куриные котлеты, бабку и штрудл — это что-нибудь-то стоит! Где в Австрии они это попробуют?!

— Папа, признавайся, вы с мамой опять затеваете устройство моего девичьего счастья? Тебе самому-то не смешно? и не отворачивайся, не отворачивайся! Мама правильно говорит, что когда ты не хочешь отвечать, у тебя голова поворачивается хоть на 360 градусов! Что это за званый ужин у нас в четверг, по поводу какого праздника? Нет, если твой австрийский коллега — ради Бога, только я тут причём? С немецкого я не перевожу, в физике ни черта не соображаю, компания ваша мне, откровенно говоря, не очень интересна, так, может, вы и без меня справитесь? О чём ты говоришь, кому помочь?! Мама бегает быстрее меня на шпильках! Я же чувствую, что вы что-то задумали. Ну кто там у этого австрияки — сын, внук, племянник? Ну что вы, как маленькие?! Мне никто не нужен. Новый никто не нужен. А тот, кто нужен, в гости не придет никогда. Разве что с женой и двумя детьми… И хоть бы с тобой давай эту тему закроем, а? Если я решу родить, так я не буду семейный совет собирать и голосовать за кандидата. Мне не нужна ваша помощь в этом деле и, прости, не очень занимает ваше мнение. Мне не трудно побыть вечер дома, я с удовольствием сожру бабкину рыбу и штрудель, от которого твоего австрийца, небось, мутит уже, но ваши тайные планы бессмысленны, так маме и объясни, если меня она услышать не в состоянии…

— Боря! Я её убью! Нет, какая дрянь! Что «что случилось» ?! Ты что, дочь свою не видел? Господи, почему я должна жить в этом сволочном сумасшедшем доме?! Ритка постриглась наголо, и этот ежик на башке выкрасила в красный цвет! Городская сумасшедшая! Это в 18 лет такие демарши кого-то впечатляют или заинтересовывают!! А в тридцать шесть хочется спросить справку из психдиспансера! Как её с работы-то не уволили с такой красотой! Не то что знакомить, а просто к людям выпустить страшно. Нет, это тебе неважно, тебе лишь бы вязкость при повышении опытной температуры не увеличилась, Бойль-Мариотт черты оседлости! А для нормальных людей молодая, чтоб не сказать — уже не молодая, женщина с лысой красной головой — клинический случай, требующий самостоятельного исследования. Ты ещё подожди, увидишь, что она на себя напялит! Смотри, чтоб жених этот европейский в окно не сиганул, как Подколесин! Почему у всех дети как дети, а у нас тридцать шесть лет на пороховой бочке?! Может, мне вообще не оставаться дома сегодня? Возьми Ритку и мамочку свою, и встречайте хлебом-солью дорогих гостей без меня, а? Мне что-то совершенно расхотелось… И скажи своей дочери, чтоб хотя бы оделась по-человечески!

— Ой, вей из мир, всё пошло не в ту сторону! Во-первых, Боря купил не ту рыбу! Всю жизнь он знает, что я делаю только карпа, так он пошёл и принёс толстолобик! Разве это можно сравнить? Я, конечно, и толстолобика сделала, но это вообще не о чем говорить! Потом штрудл как-то разъехался. То ли яблоки оказались очень водянистые, то ли масло какое-то паршивое, то ли духовка подвела, но штрудл вышел дрековский! А Боря сказал, что у этих гостей в Австрии штрудл — главная еда, так что такой неудачный подавать нельзя. Элла, конечно, нет бы — посочувствовать, наоборот стала кривляться, глаза закатывать, она давно намекает, что я ни на что не гожусь, хотя сама не может яичницу пожарить! Борьку послала за пирожными, чтоб, якобы, моим штрудлом не позориться! Мне всё равно, хоть и обидно конечно. Но главный конфуз с печёнкой вышел. Элка ж не соображает ничего — купила свиную! Кто это ест свиную?! Моя собственная бабушка со свиной печенкой в дом бы не пустила. Но что делать?! Как ни противно, но я и дальше ударилась во все тяжкие — вымочила её в молоке и рубленую печёнку всё равно сделала. Сама не пробовала, а Ритка сказала, что вкусно. Но что Ритку слушать, она вон голову под машинку постригла и красным цветом помазала, как в войну, когда тиф был. Так что за печёнку я волнуюсь больше всего!

Компания продержалась часа два. Разговор особенно не клеился, потому что по-немецки говорил, кроме австрийцев, только Боря, да и то лишь на профессиональные темы. Рита вертела красной головой и зевала. Элла настойчиво угощала гостей, улыбалась искусственными белыми зубами и молилась про себя, чтоб это скорее закончилось. Боря и его коллега основные проблемы обсудили ещё в лаборатории. Однако главная проблема оказалась в потенциальном женихе. Он был мил, любезен, добродушен, но, во-первых, ничего не ел, оказавшись вегетарианцем, а, во-вторых, и его одежда, и сильный аромат духов, и сережки в ушах, и шоколадный искусственный загар у всех, кто в теме, вызвали несомненную уверенность в том, что ему самому жених нужен, и барышни хоть с красной головой, хоть с какой другой его вообще не интересуют. Поэтому когда гости засобирались в гостиницу, все вздохнули с облегчением и даже не изображали попытки их задержать. Оставшись одни, члены семьи не смотрели друг другу в глаза и разбрелись по квартире по своим делам. Боря листал лабораторные записи, Ритка побежала звонить многодетному отцу, благо жена его была на дежурстве в больнице, Элла кляла про себя и мужа, и дочь, а главное — себя и австрийского нетрадиционалиста, за то, что вообще подписалась на эту авантюру. Фира Наумовна медленно собрала со стола, помыла парадную посуду, без сожаления выбросила штрудель, и в тоске подумала, что, не смешай она молочное с мясным, может, у Риты и вышло бы счастье.

РОДНЯ

— Алёооо! Алёоооо! Тётечка Рива, слышите меня? Это я, Ася! Ася Гендлина, из Симферополя! Иды Гуревич дочка! Внучка Гуты и Рудольфа! Узнали? В смысле слышали про меня? Баба Гута же рассказывала, наверное? Когда Вы были у нас… Я тогда в выездном детском саду в Бахчисарае была. Ну конечно, много лет прошло! Но ведь помнится же? Как Вы себя чувствуете? Нет, не только это узнать звоню конечно, но и это тоже. А еще хотела спросить, очень ли мы Вас стесним, если с мужем моим Мишей и доченькой Маришкой на недельку у вас на ночёвку напросимся? Ну максимум дней на десять? Очень повидаться хочется, все так часто вспоминают Вас и Вашу семью! Ну и нам надо в Москве кое-какие вопросики порешать… Можно, да? Плохая связь очень… Не слышу почти ничего… Короче, мы у Вас в следующий понедельник об’явимся, ладушки? Только поезд очень неудобный, мы часа в 4 прибываем, метро ещё закрыто… Может, Лилечкин муж Леня сможет нас встретить? Всё-таки уйма вещей с собой… Не слышу, алёооо? Короче у шестого вагона будем Леню ждать в понедельник в 4 утра…

Рива раздосадовано шваркнула трубку и прошаркала на кухню. Совсем у людей совести нет! Превратили её квартиру в перевалочный пункт! Вот уж действительно, один всю жизнь везёт, а другой — едет… Вспоминают они нашу семью… Не было бы нашей семьи, некому было бы хоть кого-то вспоминать, лежали бы с простреленной головой во рву на 10-м километре Симферопольского шоссе на Феодосию, как сестра моя Фрида с девочками… Рива тяжело опустилась на табуретку. Сколько она не запрещала себе вспоминать это время, но стоило прозвучать хоть одному кодовому слову, начинало стучать в висках, вылетать сердце, становилось душно, как в тот день, когда они сумели выехать, а губы беззвучно произносили имена, имена, имена… Их всех спас Нёма, её муж, известный на весь Крым портной. Он выгреб все сбережения и купил теплушку. И собрал всю родню и друзей, в основном баб с детьми, мужики ведь были на фронте, это потом говорили, что они все не воевали и отсиживались в Ташкенте. На самом деле из всей их огромной семьи «отсиживался» только ее белобилетник Нёма с тремя инфарктами и одноногий Ицик. Они набились тогда в теплушку, как сельди в бочку, даже единственной дочке куклу большую взять не дали, чтоб место не занимать. Как Нёма умолял ривину сестру Фриду хоть детей с ними отпустить, раз фридиному мужу, директору фабрики, не разрешали эвакуироваться раньше самой фабрики. Но несчастная Фридка не хотела разделять семью. И немцы их не разделили. Фабрику за малозначительностью никто эвакуировать не стал, поэтому лежит фридкина семья во рву в полном составе, даже годовалому внуку место нашлось… А Гута с детьми поехала с Ривой в Казахстан и все остались живы. Овдовели только многие. Ну это погибли те, что не воевали…

Рива накапала себе валокордину, потому что казалось, что сердце прыгает уже на столе, вылетев из груди. Тьфу ты чёрт! День был как день, пока не этот звонок. Ладно, теперь надо думать, где разложить эту мишпуху, заставить бедного Леньку затемно тащиться за ними на вокзал, старшая внучка, небось, сбежит на неделю к подружке и правильно сделает, а младшую тоже хорошо бы, наплевав на школу, к другой бабушке пристроить. Пусть живет в любви, а не в сумасшедшем доме! И кормить же ещё всех надо три раза в день! А это тебе не Симферополь, где даже на ржавой проволоке фрукты растут!

Рива поймала себя на мысли, что совершенно не рада будущим гостям, хотя все сорок лет после переезда чувствовала себя в Москве немного одиноко, притом, что жила с дочкиной семьей. Но это потому, что Нёма так её подвел и умер всего через 4 года после переселения в Москву. А родня её не сильно занимала. Фриду не вернешь, младшая сестра Дора живет недалеко, она после реабилитации поселилась поблизости, а остальные только тянули одеяло на себя. Как они за годы эвакуации привыкли, что Нёма о них думает, так и продолжали потом только кричать «дай»! Даже когда Рива овдовела, никому не пришло в голову драную трешку в конверт сунуть или коробку гнилых груш передать. Они год сделали перерыв, пока все вокруг гадали, выживут Рива с Лилькой без Нёмы или нет, а как убедились, что продержались, поползли в Москву наперегонки то лечиться, то учиться, то концерт послушать, то самому сыграть… Кстати, позвать на такой концерт вдовую бабку никому в голову не пришло ни разу! А народ говорит, что евреи друг другу помогают, и друг за друга держатся. Держатся, когда есть за что держаться… Рива поджала губы и полезла в кухонный шкаф делать ревизию.

Симферопольский десятидневный десант прошел на удивление спокойно, чтоб не сказать — с удовольствием. Внучки радостно сбежали в гости, приезжим хватило места, зять Ленька неожиданно спелся с Мишей Гендлиным на почве филателии, а Аня с Лилькой, освободившись от мужей, как девчонки носились по музеям, кафешкам и магазинам. Даже маленькая Маришка не осталась внакладе, завладев местом и сокровищами младшей внучки. В Москву, как выяснилось, приехали из-за неё, надо было проконсультироваться у редкого специалиста, но он их обнадежил, развеяв опасения симферопольских педиатров, и настроение у всех было чудесное. Рива неожиданно почувствовала себя снова хозяйкой большого дома, всё время поражала и своих, и гостей чудесами кулинарии, заливалась румянцем и счастливым смехом от их восторгов, дважды была выгуляна в театр, так что проводы застигли её врасплох и повергли в тоску и расстройство.

—Ну что это — десять дней! Приехали бы хоть на месячишко! Как хорошо, когда дом полон смеха и людских голосов! И совсем это не обременительно!

Она даже высказала гостям обиду, что так редко навещают старуху, а ведь ей почти восемьдесят, сколько ещё будет такая возможность, и успокоилась, только когда взяла с них слово, что летом они приедут снова.

Всё это Рива рассказывала двум подружкам во дворе, угощая их симферопольскими медовыми грушами. И хорошо, что не слышала, как после её ухода одна сказала другой: «Умеют они устроиться! И в войну не задело их, и до Москвы добрались, и груши им из Симферополя везут! Ловкие! Не зря недолюбливают-то их!»

ЛЮБКА РЫЖАЯ 

На углу нашей улицы жила Люба Беленькая. На самом деле она была или от природы рыжая, или красилась в морковный цвет, но Беленькой её точно трудно было назвать. Поэтому неудивительно, что Малаховка знала её как Любу Рыжую, и она настолько к этому привыкла, что отзывалась на это прозвище, как на фамилию, а иногда и называлась им в поликлинике или сельсовете, страшно удивляясь, когда этому не находилось документальных подтверждений. Причем мама её, Фрида Ароновна, грозная толстенная старуха, продолжала быть Фридой Беленькой и никого почему-то это противоречие не смущало. Может, оттого что Фрида была уже белая, как лунь, так что её уж точно было Рыжей не обозвать. Ну а когда Фрида Ароновна умерла, про фамилию Беленькая вообще забыли даже старожилы.

Люба Рыжая когда-то закончила полиграфический техникум, считала себя широко образованной и высоко интеллигентной, работала в малаховской библиотеке, и умела играть на старом расстроенном пианино «К Элизе». В моей памяти она никогда не была молодой, была ужасно некрасива, но страстно мечтала выйти замуж, не безосновательно считая, что препятствием к этому служит её избыточная культурная база. Пока была жива бабка Фрида, мимо их ворот не отслеженным и не изученным с точки зрения матримониальной перспективы не мог пройти ни один незнакомый мужчина половозрелого возраста. Фрида Ароновна весь день сидела в обрезанных бурках у калитки на скамеечке и через многократно увеличивающие очки отсматривала проходящих мимо. Если незнакомец подавал, с её точки зрения, хоть какие-то надежды, она производила разведку боем, каждый раз изобретая новые тактические приемы.

Когда мимо шёл молодой человек, старуха Беленькая орала ему с лавки:

—Парэнь, красавэц, дай бабушке Фриде рука, мине трудно увстать!

Стоило наивному благородному юноше подойти, она цепко хватала его обсыпанной старческой гречкой куриной лапой, волокла его к себе во двор, проводя по дороге дознание и объявляя бонусы:

—А что, или ты приезжий студент? Или ув Институт физкультуры? Что-то я тебе раньше не видела. Может, надо снять угол, чтоби жить, так луче в Малаховке нет! Во-первых, у нас есть где, во-вторых, можно рвать яблок, слив и я дам супу, а, ув-третьих, у мине есть красавице-дочке, и она видаёт учебники…

 Как правило, под этот град вопросов и предложений эта странная парочка доходила до крыльца и наиболее удачливые уносили ноги. Несколько раз, правда, на эту удочку действительно попалось пара студентов, но гостили они у Рыжих-Беленьких недолго.

Со зрелыми незнакомцами разговор строился совершенно по-другому:

—Товарищ, подожите, присядьте на минутку перевести дух. Ви, наверное, инженэр? Или врач? Нет?А такое интеллигентное лицо! Ну, неважно, бил би приличный человек. Видите, у нас клонится забор и зарастает двор. А у нас-таки 18 соток, это очень не маленький участок, между прочим. И очень большой дом. Крэпкий пятистенок на полная семья. Нужен только хороший хозяин, шо би не профукал всё! Лишь би кому же не довэришь, особэно кода такая красавица-дочь! Она, между прочим, работает ув библиотеке и умеет играть на пианино! Можно прамо щас пойти и послушать!

 Тут даже самый расслабившийся прохожий начинал чуять опасность и, не оглядываясь, ретировался.

Когда мы с бабушкой изредка по-соседски заглядывали к Фриде и Любке, допроса тоже было не избежать. Старуха пытала бабушку, не собирается ли к нам в гости какой-нибудь неженатый родственник, удивлялась, почему к маме и папе не наезжают холостые сослуживцы, и интересовалась, не развелся ли кто из соседей. По мере накопления отрицательных ответов Фрида раздражалась и, не меняя темы, переходила уже на подробности нашей жизни.

—А что, Цыля, Ваша Софа всё еще замужем за этим гоем, как его, не помню? — лживо бормотала Фрида, в другие дни церемонно раскланиваясь с моим папой и делая ему разные комплименты. «Как это ви решились на такой зять?! Шо в нём хорошего? Подумаешь, юрист! Я даже не понимаю, шо он делает на работе. Конечно, замуж выйти непросто, но не за всякого же. Моя Любэньке за такого бы не пошла, я точно увэрена!..

Я страшно обижалась за папу, начинала подавать бабушке знаки, да и сама бабушка, крепко дружившая с зятем, находила эти обвинения беспочвенными. Мы быстро собирались домой и, уходя, бабушка ехидно спрашивала:

—А што, Фрида, Люба Ваша даже юриста не нашла? Наверное, она хочет ещё погулять, ей ведь всего за сорок — почти девочка… Ждёт, наверное, когда овдовеет Наум Фуксман (это был восьмидесятилетний одноногий малаховский жестянщик), шоб сделать ему счастье в конце жизни?

 На этой фразе бабушка гордо расправляла плечи, и мы удалялись отмщенные.

Прошло время, и приехав очередным летом, мы не увидели на лавке Фриды Беленькой. Вместо неё сидела вышедшая на пенсию Любка — продолжатель славного дела своей покойной матери. Она не была так изобретательна в разработке планов заманивания холостяков в западню. Они сидела с книжкой на лавке и предлагала пол дома дачникам или квартирантам. При этом стабильно отказывая семейным парам и тщетно дожидаясь одиноких мужчин. За время поиска дача совсем обветшала, забор в нескольких местах завалился, поэтому в дачном сортире Люба периодически обнаруживала посторонних, а одичавшие сливы и яблоки в одну ночь обрывала местная шпана. Люба давно уже была седая, а не рыжая, и только по старой привычке красилась, потому что не рыжей, наверное, не узнала бы себя в зеркале. Пианино она отдала соседской девочке, и казалось, что дело Любино совершенно безнадежно.

Однажды, уже в начале июля, на нашей улице вдруг объявилась странная еврейская пара: совсем древняя старуха под ручку с пожилым, тщедушным мужчиной. Они искали, где бы снять на пару месяцев комнату с терраской, пока в Москве душно и пыльно. Те, кто пускал дачников, ещё весной находили себе жильцов, и свободным оказался только дом Любки Рыжей. И незнакомцы поселились у неё. Как-то старуха столкнулась с моей бабушкой в очереди за молоком и рассказала, что она давно вдовеет, живет с сыном Веней, бывшим нотариусом, и ей в Малаховке очень нравится, но очень дорого, так что впредь они вряд-ли смогут себе позволить такой отдых. И бабушку мою осенило:

—Ви посмотрите на ваша хозяйке. Такая скромная, культурная и интересная женщина совсем одна и ув такой большой дом! Там чуть приложить руки и будет дворэц. И отдыхайте каждый год бесплатно!

 Старуха задумалась. Веня её никогда не был женат. «Но когда-то ж надо?! Кому-то ж я должна его оставить?!», — разумно рассудила бабка. «Конечно, у этой Любы есть-таки недостатки: я заметила, что она не кипятит бельё ув Пэрсоль и ей не нравится композитор Фрадкин, но в конце концов это можно поправить…»

В сентябре все дачники разъехались. А старуха с Веней-нотариусом остались. И к весне Любкин забор стоял насмерть, сортир стал недоступен посторонним, а крыша поразила Малаховку непривычной ей черепицей. На лавке Фриды Ароновны восседала ее правопреемница, молодожен Веня по-хозяйски расхаживал по саду, а Любка успокоилась, раздалась, вернула от соседей пианино и ко всеобщему удивлению покрасилась в черный цвет.

—А то рыжий — цвет невезучих! — задорно объясняла она. И в её счастливой улыбке солнечным зайчиком сверкал золотой зуб.

UNA FURTIVA LAGRIMA…

В нашей коммуналке было четыре комнаты. Три — для трёх семей, а четвертая — общего пользования. Правда, когда мы свою комнату получили, соседка у нас была только одна — машинист поезда метро на пенсии Лидия Трофимовна, глуховатая от постоянного шума поездов и толпы, хромоногая и вредная старуха. Третья семейная комната была не заселена и заперта на ключ, а в ту, что общего пользования, было свалено ненужное и портящее и без того небольшую красоту коммунального быта барахло. Квартира была огромная, соседей, считай, практически нет, и нам многие завидовали. А напрасно! Во-первых, одна бабка Трофимовна стоила пятерых, постоянно скандаля, строча доносы, предъявляя невнятные претензии, влезая в самый неподходящий момент и норовя всё время сделать какую-нибудь пакость. А во-вторых, раздолье наше просуществовало очень недолго. Буквально через полгода после нашего заселения вдруг появился здоровый бугай с ключом и какой-то бумажкой и оказался новым соседом, вселённым в ту самую третью комнату. И, что самое ужасное, не в одиночку. К нему вскоре присоединилась жена Жанна, молчаливая кабардинская женщина, их две малолетние дочки, и тёща Раиса Магомедовна. Но и это не всё.

На Новогодние праздники из Нальчика в ту же безразмерную комнату приехали погостить кабардинские родственники в таком количестве, что утром ковер на полу их жилища производил впечатление вчерашнего поля брани, где вповалку лежали на первый взгляд бездыханные тела. Часам к двенадцати дня эта инсталляция оживала, и дети гор разбредались кто в ванну, кто в туалет, кто на кухню, заполоняя собой всю квартиру. Они гортанно перекликались, заглушая все привычные звуки общей квартиры, и шум этот постоянно звенел в ушах, одинаково раздражая и нас, и Лидию Трофимовну. Последняя, было нацелилась навести порядок и призвать пришельцев к ответу, но у них был один козырь, против которого все недовольные были бессильны. С ними приехал молодой горец, отдаленно напоминавший Зельдина в фильме «Свинарка и пастух», редкой красоты и стати, в мохнатой шапке, бешмете и черкеске с газырями, выглядевший так органично, что всё время хотелось проверить, не стоит ли, перебирая стройными ногами, за дверью ахалтекинский жеребец. Помимо своей головокружительной внешности, Асланбек (так его звали) умел петь. И не просто голосить, а петь профессионально, хорошо поставленным академическим тенором, натренированным в консерватории. Поэтому при первой же попытке приближения к нему с целью проверки документов и публичной склоки, Лидия Трофимовна была обезоружена арией из оперы Паяццы «Риди, паяччо», ошалев от которой задом ретировалась в свою комнатёнку.

Пробыв две недели, нальчиковский десант убрался восвояси, но Асланбека с собой не захватил, оставив этот шедевр народных промыслов нам на вечное хранение. Таким образом в третьей комнате, как в сказочном теремке, уже были не только мышка-норушка Жанна, лягушка-поскакушка Раиса Магомедовна, малолетние лисички-сестрички Айшет и Мариетта, папаша волчок-серый бочок Николай, но и экзотический джейран Асланбек. Теперь мы не просто злобно ломились поутру в ванную или сортир, опаздывая куда только можно. Мы это делали под аккомпанемент великих композиторов, под сладостные рулады Принца Калафа, Хозе, Трубадура или Герцога Мантуанского, словно стояли в очереди не в коммуналке, а в концертном зале Чайковского. Жизни это не облегчало, но с ситуацией как-то примиряло.

Вскоре открылась и причина, по которой прекрасный горец спустился с вершин на Преображенскую площадь и прочно там обосновался. Оказалось, что Асланбек страдает душевной болезнью, возникшей во время его учебы в консерватории, причем в силу совсем не музыкальных причин. В то время как наивный чистый юноша искал в храме музыки высокое искусство, к нему сзади подкралась низкая разнузданная реальность в виде развратника-педагога, жаждавшего его взаимности. Джигит был так потрясен и ошарашен, что год вообще молчал, из консерватории, естественно, ушёл, публично петь перестал и часто впадал в депрессию, неделями не вставая с койки и тоскливо вглядываясь бездонными очами в драные обои. Бабка Магомедовна боялась оставлять его надолго одного в Нальчике, а её помощь нужна была внучкам в Москве, поэтому-то родня и притащила Асланбека в нашу коммуналку для воссоединения семьи. Посовещавшись и сочувствуя парню и всему его семейству, мы с Трофимовной вытащили своё барахло из комнаты общего пользования, водрузили туда топчан, старый журнальный столик и Асланбека, открыв таким образом собственный музыкальный салон. Вскоре все мы к нему привыкли и жизнь потекла своим чередом.

В принципе Асланбек никому не мешал, пел он довольно редко и очень красиво, а вообще был робок и тих, в основном лежал на топчане в комнате и сложившегося порядка коммунальной жизни не нарушал. Иногда, правда, становилось не по себе, когда он, странно улыбаясь и ничего не говоря, долго смотрел на кого-нибудь из нас или, насупив роскошные брови цвета воронова крыла, вдруг грозил неизвестно кому пальцем, или, проходя мимо говорившего по телефону жильца, вдруг выкрикивал: «Э! Говори по-кабардински!» И казалось, что он сейчас выхватит из-за пояса кинжал и всем нам несдобровать! В эти моменты, конечно, все вспоминали, что парень-то — того, и не место ему тут, хорошо бы подлечиться!

Семья и сама это понимала, тем более, что всё реже он вставал с топчана, всё дольше смотрел в стену, бормотал что-то, а ночью открывал окно и тихо в черноту даже не пел, а постанывал, выплакивал какие-то печальные кабардинские мелодии без слов. Старуха Трофимовна, раненая в самое стародевичье сердце его неземной красотой и преисполненная жалостью, даже перестала воевать, а дожидалась, когда асланбекова родня разбежится по делам, наливала стаканчик кагора и несла его Асланбеку в утешение. После её угощения парню становилось только хуже, но объяснить это бабке было невозможно — всю жизнь она видела в этом главное лекарство русского человека.

Довольно близко от нашего дома на Потешной улице была известная психиатрическая больница имени Ганнушкина. Не знаю, было ли уж так потешно внутри, но снаружи происходило всякое. На пациентов психбольницы жители микрорайона натыкались во всех окрестных магазинах, скверах и дворовых песочницах. Если бы не больничная одежда, они практически ничем не отличались от остальных, подтверждая известное изречение, что нет здоровых, есть необследованные. Бродившие по округе психи вступали в разговоры с бабками у подъездов, с молодыми мамашами, с собачниками и прочим местным населением, рассказывали о весёлой жизни в лечебнице и создавалось впечатление, что там не мрачный жёлтый дом, а профсоюзный пансионат с дополнительным питанием и массовиками-затейниками.

Поговорив со встреченными душевнобольными, всезнающими бабками и участковым терапевтом, Жанна и Раиса Магомедовна всерьёз задумались о том, что хорошее лечение в таком приятном месте, да ещё рядом с домом, могло бы пойти Асланбеку на пользу и вернуть ему былую живость и интерес к жизни. Жанна сходила с конвертом в Ганнушкина, ей обещали для Асланбека санаторное отделение и всяческое содействие. Трудность была только в том, что Асланбек был прописан в Нальчике и в плановом порядке запихнуть его в московскую психушку было невозможно. Путь был один. Надо было вызвать психиатрическую скорую помощь, дать ребятам денег и они бы доставили его по месту назначения как буйного в момент общественно-опасного припадка. А там уж все было схвачено.

Вечером все жители квартиры заняли оговоренные позиции. Мы сидели в своей комнате, Лидия Трофимовна, ещё днём очередной раз подпоившая Асланбека — в своей, кабардинское семейство уложило детей и замерло у себя, а Асланбек, словно что-то предвидя, был особенно грустен и беспокоен, то маялся на топчане, то метался по комнатке, всё время вглядываясь в чёрное окно. Наконец позвонили во входную дверь. Жанна выскользнула на лестничную клетку, уладила всё с санитарами и запустила их в квартиру. Два огромных мужика с одинаковыми бесстрастными лицами, словно персонажи сказки Двое из ларца одинаковых с лица, тяжелой поступью протопали в убежище Асланбека, сдернули его с топчана, привычно ловко натянули прямо поверх черкески страшную застиранную смирительную рубаху, спеленав свою жертву в гигантский кокон. Вроде все мы понимали, что всё это делается с благой целью в расчете на выздоровление или хоть какое-то улучшение, но чудовищность и механистичность процедуры доставки вызывала оторопь и леденящий ужас.

Несчастного парня поволокли к выходу, в комнате взвыла Раиса Магомедовна, Жанна с мертвенно-белым лицом держала дверь, а Асланбек безуспешно пытался поймать горящими глазами хоть чей-то взгляд. Через минуту хлопнула подъездная дверь, потом дверца перевозки и заработал мотор. И над всей зимней Преображенкой с её трамвайным звоном, визгом автомобильных тормозов, скрипом, лязгом, стуком и скрежетом городской начинки раздался чистый, неземной голос: Vide o’mare quant’e bello, spiro tanta santimento…Как прекрасна даль морская! Как влечет она, сверкая!… Вернись в Сорренто, любовь моя! Этот голос перекрыл звуки ночного города, он заполонил собой всё пространство и бился в чёрные окна долго-долго, продолжая звучать даже тогда, когда перевозка давным-давно уже выгрузила свой трофей в чрево психиатрической больницы.

А я ещё всё удивляюсь, почему совершенно не могу слушать теноров.