Евгений Петрович Чепурных (родился 2 октября 1954 году в городе Чапаевск) — поэт, литературовед, член Союза писателей России, лауреат премии «Золотой лист» 1978 года, лауреат литературной премии имени Ивана Дмитриева 2003 года, «народный поэт» по версии сайта «Стихи.ру» 2014 года.
Руководитель и ведущий студии литературного мастерства при Самарской областной библиотеке.
Автор поэтических сборников: «Письма» (1980), «Свет из окна» (1982), «След на траве» (1986), «На расстоянии руки» (1988), «Картонное копьё» (1992), «Маятник» (2003), «Новые стихи» (2006), «Перелётное счастье» (2009), «Снежный человек» (2014). Печатался в журналах «Юность», «Наш современник», «Москва», «Волга», «Русское эхо», «Всерусскш собор», «Бийский вестник», «Филигрань».
Живёт в Самаре.
Содержание
«Погляди на меня, брат…»
стихотворения
Сердце его не камень
В самой малой из церквушек, словно скромный лопушок,
жил да был звонарь Петруша, добрый грешный мужичок.
Над своей нуждой смеялся, не юродствовал, не ныл.
Жил и Бога не боялся (каждый день Ему звонил).
Он и нынче, светом полон и грехом, живёт, как Русь.
То ли вправду сизый голубь, то ли просто серый гусь.
Вот он с лесенки спустился (снова шапка набекрень),
подмигнул мне:
— Дозвонился!
Будем с солнышком весь день…
Поскрёбышки
Поскрёбышки
рождаются последними,
как в уходящий поезд, в жизнь вскочив.
И едут в нем почти что безбилетными,
ни чаю, ни простынки не спросив.
Поскрёбышки беспечны, как воробышки.
Господь застраховал их от хворобушки,
от злой жены, от чёрного дождя.
И старшие сестрёнки и братишки
с получки покупают им коврижки,
стареют, косолапят, как топтыжки…
И тихо плачут, с поезда сходя.
Злодеи
Злодеи тоже пьют какаву
и чай с конфетками «Кис-кис».
И любят уксус на халяву,
кино, театр и живопИсь.
Злодеям жаль увечных деток,
таких беспомощных на вид.
Им жаль теляток-малолеток,
которых резать предстоит.
Они разводят орхидеи,
кладут гвоздики на гранит.
— Так почему ж они — злодеи?
— А вон, на лбу, клеймо горит…
Не вешай носик, ангел мой…
Не вешай носик, ангел мой,
не трусь при взлёте и посадке.
Мы не закончимся с тобой,
как две исписанных тетрадки.
В нас спит любовь и дремлет мощь
тигрёнком добрым беспородным.
Мы, как две тени в полунОчь,
неуязвимы и свободны.
А ежели и грянет гром,
осядет пыль по рваным струнам,
мы, как дредноуты,
пройдём без страха по озёрам лунным.
Туда, где можно возмечтать,
стерев эпИлог с послесловьем.
И на одно колено встать
перед проснувшейся любовью.
Кассандра
Твой голос мне слушать досадно. Сними несгораемый плащ.
Не плачь о России, Кассандра. О Трое разрушенной плачь.
О Трое. Об озере праха, что плещется ночью в окно.
О Трое (а что о ней плакать? Её уже нету давно).
В саду задымлённом и горьком упал, обронивший копьё, Сатир с перерезанным горлом, последний защитник её.
И стая ворон-дармоедов доела последний ломоть, и жадное солнце победы сожгло побеждённую плоть.
И трубно взревела эскадра. И смолкла. И факел погас.
О чём же ты плачешь, Кассандра? Ужели и вправду о нас?
О русском глухом безразличьи, о тысяче путаных пут.
И вновь в тебя пальчиком тычут, и дурочкой бедной зовут.
Не плачь. Не отмеривай сроки. И не хорони сгоряча.
Свои у России пророки, своя на окошке свеча.
И даже качнувшись от боли в кругу смертоносных огней, Она никому не позволит заранее плакать о ней.
Я старую-старую сказку читал…
Я старую-старую сказку читал
и тихую-тихую музыку слушал,
и долгое-долгое время витал
в тех высях, куда допускаются души.
И с белою-белою русской зимой
опять целовался под елью знакомой.
Я так не хотел возвращаться домой
(поскольку считал, что и так уже дома).
И старая сказка, позёмкою став,
трепала мне космы, любя и тоскуя.
И всё не решалась залезть под рукав,
боясь потревожить тепло поцелуя.
Свет падает ей на лицо
Свет падает ей на лицо, и я понимаю: монашка.
Живёт среди нас, стервецов, и нас не боится, бедняжка.
Щебечет, журчит, как родник, пускает кораблик по луже.
И учит китайский язык, не зная, зачем он ей нужен.
Молитвой встречает восход. Смеясь, пробегает вдоль сада.
Ведь кто их, монашек, поймёт, чего им действительно надо.
Но в миг очарованный сей мне хочется с грубым упрёком
сказать ей: «Ступай-ка отсель, а то пришибут ненароком,
тяжёлой судьбы колесо проедет по нежной породе…»
… Свет падает ей на лицо и больше с лица не уходит.
Как будто слетела чадра, и очи блистают бесслёзно,
и хрупкая сила Добра главенствует чУдно и грозно.
И вписаны в библию дней прошитые духом и светом
и миг очарованный сей,
и сад зачарованный этот…
Погляди на меня, брат…
Ну-ка, брат, погляди на сестру, на себя, на меня без испуга.
Все мы братья на этом пиру, потому что простили друг друга.
Наших путаных душ естество, вероятно, Господь лишь изведал.
Да и нет на земле никого, кто хотя бы однажды ни предал,
кто хоть раз ни топтал свою честь, как цигарку, закашлявшись в дыме…
— Ну а если Он всё-таки есть? Если Он вдруг придёт и обнимет,
и коснётся души и ума? Поглядит и навек растревожит?
— Что ты так взволновался, Фома? Будто хочешь сказать, а не можешь.
Может, ты уже видел Его? Даже взор стал блаженным и мокрым.
Что ты помнишь, Фома?
— Ничего.
Ничего…
Но Он всё ещё смотрит…
Просьба
И я просил о грешном чуде…
— О, Господи, не обессудь.
Пусть этой женщины не будет,
пусть этой женщины не будет,
пристрой её куда-нибудь…
Чтоб не шуршала, не шептала,
не обещала, не врала.
Чтоб мы простились у танцзала
иль у бильярдного стола.
И чтоб она крутым манером,
как приведенье в мире грёз,
вошла бы в скверик с кавалером
и растворилась меж берёз.
И три бы ночи дождик капал
и тёк (как пиво) по усам.
А я бы каялся и плакал…
О том, чего не знаю сам.
Простите…
Простите мне белую вишню
в саду, где морозец и тишь,
и лиру, которой не слышно,
покамест ты сам не звучишь.
И голоса почерк туманный,
блуждающий где-то окрест,
и зябкие руки (в карманах),
которые некому греть.
Простите искрящийся воздух
с морозной пыльцой пополам
за то, что мерцает, как звёзды,
ненужные более Вам.
И снег, молодой, пышнотелый
(боярин, свалившийся с гор)
простите. Не я это сделал.
Я только представил. И стёр.
Лель
Не возмужает Лель кудрявый под испытующим огнём
и не заменит ратной славой пастушьей дудки под окном.
И снова нежностью живучей забредят бабы, мужики.
Он их смутит. Он их научит плести венки, писать стишки,
пить приворотный хмель из кружки, плутать по саду, как в лесу
и жалко сохнуть друг без дружки, и расцветать лицом к лицу.
И говорить за кружкой хмеля: — Смотри, как нынче день хорош.
Я утром снова встретил Леля… Он знал, что ты ко мне придёшь.
Понимаешь ли…
Не хватает всплеска огня
в многоточье.
Не хватает каждого дня,
каждой ночи,
трёх снежинок в большом снегу,
что не тает,
двух берёзок на берегу
не хватает.
Свету белому — берегов
утром сонным.
Не хватает — хоть плачь! — мозгов
двум влюблённым.
Не хватает блеска звезде.
Так бывает:
где ни сунешься, а везде
не хватает.
Так решила ни для чего
злая сила.
Было б странно, если б всего
всем хватило.
Мысль летит,
и летит стрела
в грудь рассвета.
Да уж так ли она и зла,
сила эта…
Вольняшка
Спит охрана, крутая на вид,
у решётки (проломленной ныне).
И красивая птица горит
на плече уходящей богини.
Капля света осела на меч,
потный след по щеке к подбородку.
Мы хотели себе приберечь
неприступную эту красотку.
Мы сказали:
— Куда ты одна?
Пред тобою сплошные герои.
Одному поклонись, как жена,
а другие признают сестрою.
Мы с тобой породниться не прочь…
Не бранилась. И плакала мало.
Пела песни чужие всю ночь,
а под утро решётку сломала.
Шла сквозь гущу народов и лет,
улыбаясь, жалея, ругая.
У богини отечества нет,
и жена из неё никакая.
Ей не врут. Ей не ставят на вид.
И её не снимают на фото.
Но она нам вовек не простит
ни мужей, ни границ, ни решёток…
Покамест врут…
Покамест врут календари, часы, весы и гороскопы,
и в ночь уходят фонари, как одноглазые циклопы,
ты кофеёк заваришь мне и, вскользь, с хозяйственным порывом,
протрёшь все звёздочки в окне (и телебашню с Госархивом).
Ты скажешь: «Вот. Опять зима». И сядешь рядышком, бок-о-бок.
И мы опять сойдём с ума (по одному, иль сразу оба).
И будут врать календари, блаженно блёкнуть гороскопы,
и будут гаснуть фонари, как ослеплённые циклопы.
И станут каплями росы снежинки, хрупкие по сути,
и станут тикать, как часы, весы, качая наши судьбы…
Жалко, конешно…
Заплетённая косичка, тиховейный голосок.
Это дочка-невеличка репетирует стишок.
И пока она (три раза!) текст читает, входит в роль,
умирает сероглазый, добрый грешник и король.
Заблудившийся влюблённый (в чисто чувственной пурге),
обручённый, наречённый, друг сердешный (и ЛГ).
Дышит в море-окияне алый парус с ветром в лад,
на ахматовской поляне колокольчики звенят.
Катит траурная бричка с вестью чёрною, пыля.
Плачет дочка-невеличка. Жалко дочке короля…
Неприкасаемое
Всё больше сини и листвы
за две последние недели.
Сомлели помыслы любви,
в которой мы не преуспели.
И, как тепличные цветы,
стал ярче, выше (толще, шире)
твой номер, под которым ты
меня читаешь на Стихире.
Он раздувает свой секрет
(ах, лишь бы, лопнувши, не помер).
Я говорю ему: «Привет!»
«Привет!» — мне отвечает номер.
И, как заклятые друзья,
мы улыбаемся друг другу.
Печаль его, печаль моя
друг к дружке тянутся по кругу.
И так светло на небеси,
что робко хочется потрогать
неприкасаемую синь
над перелётною дорогой.
Свидание во храме
Сколько свечек ни ставлю с усердьем,
а тоска не берёт в оборот.
Не останется сердце без сердца,
и душа без души не помрёт.
Сколько б свечек ни ставил со вздохом
за ушедших друзей-мужиков,
никогда мне не делалось плохо
от горячих, как жизнь, лепестков.
Не ворчат мужики, не перечат
и не прячутся в высях святых.
Лишь стоят по ту сторону свечек,
как и я, грея пальцы о них.
Улыбаются тихо-беспечно,
пар небесный стекает с усов.
Не засохнет зажжённая свечка,
не заглохнет без отзыва зов
Гадание
Ни по звёздам судьбу не прочесть,
ни по гуще кофейной на блюде.
Что бы ни было — мы с тобой есть.,
как бы ни было — мы с тобой будем.
Не волнуйся раз десять на дню,
не клади эту гущу на блюдо.
Что бы ни было — я позвоню.
Не отсюда, так значит Оттуда…