Перейти к содержимому

АЛЕКСАНДР АСМАНОВ

Поэт, писатель, художник, фотограф. Родился в 1958 году в семье художников, книжных графи-ков, много лет сотрудничавших с издательствами «Просвещение»,  «Восточная литература»,  «Наука»,  «Известия»,  «Малыш» и многими другими. Впервые опубликовал свою работу в печати в возрасте 12 лет. В дальнейшем сотрудничал со многими издательствами, как государственными, так и коммерческими. В качестве главного художника, редактора, помощника главного редактора и главного редактора вёл издания (газеты и журналы): «Культура здоровой жизни»,  «High-Tech Содружества»,  «Россияне», «Власть и политики». Сейчас главный редактор  BRICS-Alliance Media Service.

Член Творческого Союза художников России (ТСХР), международной федерации художников (IFA)  и международного Союза писателей Иерусалима.

Живёт в Москве.

«Пояс Антенора»,  «Пояс Каина»

рассказы

Пояс Антенора

Стрельчатое окно под потолок, поделённое свинцовой сеткой на крупные стеклянные ромбы с широкими фацетами, освещало интерьер комнаты жёлто-оранжевым светом заката. В помещении, тесно обставленном тяжёлой тёмной готической мебелью, было дымно. Мужчина и женщина, сидевшие у окна в креслах с высокими жёсткими спинками, курили: он — сигару, а она — тонкую длинную сигарету в золотом изящном мундштуке с красным рубиновым ободком. Город за окном, разбитый стёклами на фрагменты, тоже казался отчеканенным из чистого золота. Он простирался до самого горизонта и далее, за видимую глазу черту. Драгоценный металл искрился и поблёскивал на гранях и плоскостях витрин, стен, улиц, окон и балконов, переливался бликами на плечах прохожих и крышах автомобилей, сиял в расплавах прудов и фонтанов.

— Жарко, — сказал мужчина, стряхивая пепел в чёрную мраморную пепельницу, напоминавшую старинную греческую кратеру. — Как всегда красиво, но опять жарко.

— Закат, — кивнула женщина. — Днём было жарче. Приходил бакалейщик, принёс продукты и умер прямо на пороге дома. Пока слуги суетились, подбирая свёртки и пакеты, он совершенно истлел, превратился в пепел, и им пришлось подметать.

— Я слышал суету, — отозвался мужчина. — Так и думал, что кто-то из приходящих сгорел дотла.

— Жаль. Хороший был бакалейщик. — прикрыла глаза женщина.

— Завтра опять придёт, — пожал плечами мужчина. — Может быть, завтра сумеет войти в дом, и ты угостишь его чаем. Он любит чай. Из слуг никто не пострадал?

— Кажется, нет.

— Тогда мы ещё сумеем по-человечески поужинать. Скажи, чтобы накрывали. А то будет поздно.

Женщина позвонила в тусклый бронзовый колокольчик. Створка тяжёлой чёрной двери распахнулась, и на пороге возник мажордом. Надменное смуглое лицо его с густыми бровями и прямым длинным носом скорее подошло бы какому-нибудь античному полководцу. С видимым усилием вспоминая нужные слова, он произнёс раздельно и звонко: «Что угодно господам? Прикажете вечереть?»

Мужчина брезгливо поморщился: «Лонгин! Уже год, как вы состоите на этой должности. Скоро подведут итог. Но вы так и не выучили даже самых простейших слов, которые обязаны были знать назубок. Сколько раз повторять? Не «вечереть», а «вечерять»! В конце концов, даже оптимат* Помпея должен хоть на что-то быть пригоден, кроме постоянных предательств и измен. Напрягитесь. Иначе следующее столетие ничем не будет отличаться от предыдущего. Во всяком случае, для вас».

— А для других будет? — усмехнулся мажордом.

— Как знать, Лонгин. — ответила женщина. — Эфиальт, например, недавно был переведён. Говорят, ему скостили сразу пятьсот лет.

— Он и при жизни был мелюзгой, если позволите. — щёлкнул пальцами мажордом. — Заурядный стяжатель. Мне кажется, он и сюда-то попал случайно. Просто был недобор.

— Что ж, не каждому оказывал протекцию Данте, — съязвил мужчина. — Но может быть отсутствие протекции в данном случае только плюс? Кто знает, сколько лишних лет добавляет к сроку персональное внимание гения? Однако, мы заболтались. Распорядитесь накрывать ужин.

— Слушаю и повинуюсь, — поклонился Лонгин.

— Опять! — всплеснула руками женщина. — Вот увидите, вас переведут к арабам. Достаточно простого «слушаюсь».

— Благодарю вас, — с ненавистью произнёс мажордом и вышел, прикрыв за собой тяжёлую дверь.

Мужчина и женщина снова закурили. Они сидели в молчании ещё некоторое время, поглядывая в окно и друг на друга. Солнце уже коснулось горизонта, и его лучи теперь проникали в комнату напрямую, не преграждаемые никакими случайными помехами. Вновь раздался стук, и мажордом открыл обе створки двери пропуская слуг, вкативших низкий столик на колёсах. На столе стояли большие чёрные фарфоровые тарелки без узоров, круглое золотое блюдо под выпуклой крышкой из того же металла и объёмистая пыльная бутыль с тёмной жидкостью. Два высоких фужера, две миниатюрные десертные золотые вилки и два столь же миниатюрных стальных ножа с золотыми ручками довершали сервировку.

— Прикажете начинать? — спросил мажордом.

Мужчина посмотрел на женщину. Та закусила губу, готовясь к неприятному, и глаза её вдруг наполнились слезами.

— Имена… — выдохнула она. — Когда же нам вернут наши имена?

— Кто знает? — нахмурился мужчина. — Может быть, есть какой-то цикл? Может быть, нужно стать пеплом миллион раз, чтобы на миллион первый вспомнить, кто ты и за что тебе всё это? Или миллиард? Во всяком случае, я верю в то, что где-то есть какой-то счётчик, и сейчас на нём изменится одна цифра…

— Начинайте, Лонгин, — сказала женщина.

Мажордом снял крышку с блюда. Под ней лежали два тёмных яблочных семечка, золотые шипцы и золотая кремнёвая зажигалка. Подцепив щипцами каждое семечко, мажордом переложил их на тарелки, стоявшие перед мужчиной и женщиной. Оба взяли вилки и ножики и, отрезав от семечек по половинке, съели их. Затем поменялись тарелками и съели оставшиеся половинки с тарелок друг друга.

— Забытый вкус, — вздохнул мужчина.

— Сегодня какой-то особенно забытый, — кивнула женщина и, повернув голову к мажордому, приказала, — Продолжайте.

Лонгин откупорил бутылку и налил из неё в фужеры тёмную вязкую жидкость. Мужчина и женщина не чокаясь выпили. Потом мажордом, улыбнувшись торжествующе, поднял бутыль вверх и облил той же жидкостью сидящих и самого себя. Напоследок он тоже сделал глоток — прямо из горлышка. Поставил опустевшую бутыль на блюдо, взял с него зажигалку и, повернувшись к пылающему закату, чиркнул шершавым колёсиком по кремню.

Вспыхнула искра. Вспыхнули одежды на сидящих и слуге, а затем огонь ворвался в их тела, словно жадный и хищный змей, пожирающий внезапно попавшуюся на пути долгожданную и беззащитную добычу. Раздался пронзительный крик боли, тела горящих начали корчиться в жутком, сумасшедшем танце, продолжавшемся долго — почти нескончаемо. Лопнули стёкла в переплетениях окна, и доменный жар солнца ворвался в комнату, воспламеняя тёмную мебель, плавя столовые приборы и блюдо, поднимая и обугливая и без того чёрные квадратные плашки паркета. Полыхнуло так, как горят только склады с пиротехникой и красками: с жирным дымом, вспышками и треском — и режущий слух пронзительный многоголосый вопль сопровождал горение до тех пор, пока не скрылось за горизонтом солнце, и не настала полная, непроглядная, угольная темнота. И только тогда всё стихло.

Тишина продолжалась до рассвета. А когда первая светлая полоска вновь наметила границу между землёй и небом, снова стал виден золотой город, в каждом доме которого у окна сидели люди. И снова мужчина и женщина в креслах с высокими спинками глядели через фасетчатое окно на горизонт, время от времени закуривая: он — сигару, а она — тонкую сигарету в драгоценном золотом мундштуке. 

Пояс Каина

 — Иди, — сказала бабушка, —  иди, поиграй во дворе. Там твоя компания тебя, небось, заждалась.

Мальчик зло посмотрел на неё — на крепкую, невысокую пожилую женщину с перманентной завивкой на седых волосах, в вечном цветастом фартуке и с морщинистыми перепачканными мукой руками.

— А может, я дома посижу? — спросил он без особой, впрочем, надежды. — Я ж читаю. Мне всего-то полглавы осталось. А потом на улицу.

— Нечего дома торчать, — отрезала бабушка. — Книгочей нашёлся. В кого готовишься-то? В библиотекари что ль? Или, как отец твой, в богомазы?

— А чем плохо? Я бы и поработал библиотекарем. Или художником. Мне нравится.

— Чему ж не нравиться? Денег нет, штаны дырявые, сандалии стоптанные. Одно слово, надежда и опора. Лучше лопату в руки, и то больше заработаешь.

— Почему сразу лопату?

— А чего ещё-то? Не в нашу ты породу. Наши все в инженерах. Все как люди. На завод с утра вместе идут, с завода вместе приходят. За стол сядут  — загляденье.

— Не всем же инженерами быть, — с обидой возразил мальчик. — Художники тоже нужны. И библиотекари, если хочешь знать. А наши-то где, между прочим? Чтой-то не идут они с работы, а, баб?

— Мало ли чего. — скривилась бабушка, но в глазах её промелькнула тоска. — Может сверхурочно остались. В получку больше принесут. Они ж работящие. Да и какие они тебе «наши»?! Не в пример, небось, батьке твоему шалапутному.

— А вы и рады, что он умер, да? — на глаза мальчика навернулись жаркие слёзы.

— Рады — не рады, а то удачно, что не нам его хоронить пришлось. Вовремя мать развелась. Пришла-таки в ум. Не хватало заботы. — подняв взгляд, бабушка встретилась с глазами с постылым внуком и поёжилась, словно от морозного сквозняка. Иди-иди. Нечего тут.

Мальчик ушёл, растворившись в тени прихожей, хлопнув дверью.

Пожилая женщина, не скажешь — старуха, некоторое время ещё месила тесто для всегдашних вечерних пирожков, потом присела на табурет, накрепко стоявший у крытого клеёнкой стола. «Надо же! «А вы и рады…» Набрался наглости. Внук в отцовскую кость тянется. Не нашей породы, хоть и от моей дочери бестолковой родился. Одно утешение — сыновья. Старшенький военного времени мальчик, росточком не вышел, зато характер дотошный, усидчивый. В комнате его всё табличками обклеено: «выключайте свет», «закрывайте дверь». Младший — радость и гордость. Талантливый, рослый, красивый. Девки — проститутки проклятые — так и сохнут, так и норовят увести из родного дома. Хрен им, сволочам. Пускай сперва готовить, стирать, убирать научатся толком. Пусть будущей свекрови в ножки кланяться привыкнут за милость её, что в дом взять согласилась. Забыли «Домострой», забыли стервы. Ну и что, если поздно женится? Зато уж выберет кралю — правильную, сдобную, покорную…»

— Хотя.., — женщина поправила очки, потёрла лоб, удивлённо осмотрелась. — О чём, бишь, я? Не идёт сын с работы. И второй не идёт. И муж с ними… Куда делись-то? Один этот внук на улице вертится, да и его голоса не слыхать уже, пропади он и вовсе пропадом.

В кухне было тихо. Сквозь открытое окно из сада доносился шелест листвы, но он казался ненастоящим, картонным, словно в театре кто-то шуршал за кулисами газетой перед микрофоном, создавая иллюзию летнего ветерка.  Ни голосов, ни пения птиц — только этот шорох. Странный, страшный, то набирающий силу, то ослабевающий. Женщина опустила глаза вниз: её ноги по колено были скованы льдом — казалось, их одели в стылые прозрачные испанские сапоги. Лёд стекал на пол, продолжался за дверь далее, в большую комнату, где, как она знала, стоял обеденный овальный стол под белой скатертью, громоздился у дальней стены буфет с аккуратно разложенным по ящикам столовым серебром, поблёскивало чёрным лаком пианино «Красный октябрь». На крышке клавиатуры — кружевная длинная салфеточка. На трюмо — гребень из черепахи, чугунный дон Кихот со шпагой, коробочка с пудрой, духи «Красная Москва». Всё чинно, всё благородно.

— Надо б сходить туда, — мелькнула мысль. —  Не была давно.

Да как отойдёшь? Ведь придут же, окаянные, придут. Мягко приоткроется входная, обитая потрескавшимся дерматином дверь в фигурных гвоздиках, скрипнут половицы, возникнут на пороге кухни муж-покойник, всегда уставший, редко досиживающий до конца обеда, чтобы не начать клевать носом, старший сын-неудачник, дважды женатый и дважды разведённый, а за ними младший — рослый красавец, надежда и радость, тайная и явная гордость материнская. Все под её опекой, все под контролем. И растрескается чёртов лёд на ногах, и надо будет скорым шагом собрать на стол, поставить тарелки, положить ложки-вилки и ножи, внести супницу и большую кастрюлю с пюре. Блеснёт в стеклянных пиалах компот собственного приготовления, а можно и по рюмке домашней наливки плеснуть мужчинам — побаловать. Потом сесть, сложив руки на коленях и смотреть-любоваться, как едят, как подбирают хлебным мякишем последние капли… Счастье.

— Чего ж не идут? Лёд на ногах и не думает таять и трескаться. Держит ноги, жутким холодом проникает в кости, похрустывает в сосудах, останавливает сердце. И муж умер давно. И ушёл, отделился а там и старший сын-неудачник помер, зато младший так и не женился — остался при матери в утешение. Пьёт только. Сильно пьёт. Пил. Хотя…

Бабушка вновь поправила очки. Никто не пьёт. Никого нет. Умерли все. И дочь непутёвая, и младший – надежда и опора. Один внук остался, да и тот всё со своей книжкой, будь та неладна. Гнать, гнать его на улицу. Всё едино – не в нашу породу. Вырастет бомжом, подохнет под забором… Обязательно подохнет! Пойти бы к двери, накинуть щеколду, чтоб и войти обратно не мог… Да только лёд на ногах мешает. И тесто все никак не замесится… Который год… Который век… На секунду моргнёшь, и новый день настанет, как две капли льда похожий на предыдущий.

— Вон отсюда! Иди, иди на улицу! — слова сами срываются с холодных губ. Не удержать.

— А вы и рады! Ну-ну… — опять отвечает мальчик. И уходит.

***