Перейти к содержимому

СТЕФАНИЯ ДАНИЛОВА

Поэт и деятель культуры. Лауреат Всероссийской премии им. Дементьева, фестиваля «Покровский собор», победитель Международного Грушинского Интернет-конкурса и мн.др. Ведущая программы «Молодая поэзия». Редактор рубрики «Дебют» журнала «Аврора». Основатель продюсерского центра «Всемпоэзии». Автор нескольких книг. Член Правления Санкт-Петербургского Союза Литераторов. Сотрудник «Российской газеты». Публикуется в журналах «Prosodia», «Юность», «Дружба Народов», «Москва», «Полутона», «Формаслов».

Живёт и работает в Санкт-Петербурге и Москве.

«О простом, великом, невозможном»

стихотворения

***

Осень — это авторская песня,
что поётся у костра лесного.
Кофеёк, сбегающий из джезвы.
Позолотой вспыхнувшее слово.

Мы попали в авторскую песню.
Три аккорда. Чай со вкусом хвои.
Нет урока музыки чудесней,
если мы с него сбежали — двое.

Как ты над гитарою ни бейся,
звук живёт не в струнах, а подкожно.
Я — тобой написанная песня
о простом, великом, невозможном.

***

Белое время близится. Чистый лист.
Мы за красное лето в себе не разобрались.
Это фэнтези — про бессмертную стрекозу,
Пропорхавшую лето на голубом глазу.
Это вам не Бродвей — каждый тут муравей.
Крыша моя летящая, не ржавей
От соседских протечек, дождей и дурацких слёз.
Мы же сильные. Мы же не из стрекоз.
Но, бывает, летаем. С фестиваля на фестиваль.
Если бы кто-то из нас там действительно танцевал…
Я вошла в самолёт, и август во мне погиб,
А когда выйду вон — коснётся сентябрь ноги
Осторожным псом, возможно, поводырём.
С ним мы ещё поживём, а потом помрём.
Если в небе треть времени провожу,
То кому на самом деле принадлежу?
Алюминий — бумага в нежной Его руке.
Я привыкаю путешествовать налегке.
Без тяжёлого камня никто и не узнаёт.
Сизифу — сизифово. Пусть же и мне — моё.
Муравьиное ли, стрекозиное все же ли,
Лишь бы дали право коснуться еще земли.
Время свежих блокнотов, новорождённых строк.
«Я люблю тебя», — на белом облаке. Подпись: Бог.

***

У меня вообще ничего серьёзного нет:
ни онкологии, ни госпремии,
а есть несерьёзное наше с тобой время,
где дождь высыхает, и тает снег.

На языке клубничных сырников и массажа
объясняюсь в любви, забыв испанский и С++,
а все это достигаторство — полная лажа,
если глаза не ярче тысячи люстр.

На языке веры в меня ты говоришь со мной,
владея им не в совершенстве, но как носитель.
Седьмое небо очаровывает голубизной —
это гораздо выше, чем Москва-Сити.

К занятому любовью сердцу не стройся, очередь.
Оно не простит полумер.
Твоя мама называет меня второй дочерью.
Твой отец играет нам Визбора под пуэр.

По судьбе ли, не по судьбе…
Кровавая Мэри стала йогуртом нежно-розовым.
У меня вообще, кроме как к тебе,
Ничего серьёзного.

***

Монитор подождёт. Побежали отсюда
В жизнь, которую ты так хотел сочинить.
Я тебе подарю рукотворное чудо –
в мир твоих старых снов путеводную нить.

Мы придём в летний сад, покрывало расстелем,
Я накрою на стол – ну, точней, на траву –
и пойму, почему мы вселенную делим
на двоих, и зачем я на свете живу.

Пусть слова твои снова слагаются в строки.
Я тебя попрошу почитать мне и спеть.
И на край покрывала усядутся Боги,
И они навсегда заберут твою смерть.

***

да благословит дорога
тех, кто идёт по ней
от собственного порога
между камней и пней
куда-то, где больше Бога,
и меньше — никчёмных дней.
туда, где земля богата
и слёзы её скупы,
где высится эстакада
и меньшится до тропы,
ведущей, конечно, к счастью —
но, к счастью, не напрямик,
целыми одной части
двоих обратив на миг,
продливший себя на сутки,
а сутки — на месяца,
не повредив рассудки,
но распахнув сердца
для птиц всевозможных видов,
для августовских дождей —
дорога благословит их,
печальных своих детей,
расстроенных, как гитары,
не взятые на концерт,
двадцатилетних, старых,
не знающих, что в конце;
дорога идёт началом,
кусая змеиный хвост,
и то, что вчера молчало,
расправится в полный рост
и заговорит на птичьем,
зверином и золотом,
серебряном и брусничном,
придуманном и простом,
с деревьев спадают блики
смертельно живой воды,
которая все былинки
собой превратит в плоды.
они не запретны, пробуй,
их не отыскать сочней;
как взять и сбежать с урока,
которого нет скучней,
и то, от чего нет прока —
на деле всего ценней.
— я, кажется, видел Бога.
— я тоже была в том сне!
да благословит дорога
начавших встречаться в ней.

***

А что, если мы — поколение, что обречено на бессмертие?
Об этом идёт потепление, об этом не пишут в масс-медиа.
Не надо в больницы и клиники, к тибетским монахам прославленным,
не то чтоб мы снобы и циники, но вспомните, как там послали нас,
сказали нам, как искалечили, хотя вроде голосом ласковым:
что ждёт нас в итоге конечная, что будем ходить седовласые,
покинуты Богом и семьями, в коричневых пятнах и с тромбами,
и что не пожнём, что посеяли, что времени нет всё испробовать,
что нужно сосредоточение, таблетки и масло массажное,
и надо бы плыть по течению, и к сердцу прижать только важное.
Забудьте о мраморной старости! Не слушайте тех, кто сулит её.
Она — как занудная староста, девчонка, ужасно солидная,
в очках, без улыбки, сутулится, не ходит на тусы и за руку:
сбежим с ней вдоль солнечной улицы, поделимся смехом и завтраком,
научим читать не учебники, покажем весну и ужастики,
таким посвященьем в кочевники лицо изменилось без пластики.
Пусть будет единственным возрастом лишь молодость, молодость, молодость!
Мы, сладким измазавшись хворостом, прогоним декабрьскую холодность,
обнимемся крепко с любимыми, секунду назад не знакомыми,
дожди станут белыми винами, рисунки на окнах — иконами.
Мы звеньями станем кольчужными, и пальцы сплетутся аккордами,
не будем больными, ненужными, потерянными, злыми, гордыми.
Мы станем тут все музыкантами про жизнь и про семь цветов радуги,
беседовать будем загадками, как жемчуг рождают из раковин,
замалчивать бедное прошлое, седое, в морщинах и трещинах,
и будет отсутствовать пошлое повсюду в мужчинах и женщинах.
Нет больше ни внуков, ни правнуков: все словно друзья закадычные.
Закидываем ногу на ногу, плевать на тупые приличия,
на воротничок отутюженный, цвет кожи, наследие, звание,
скандал по горелому ужину и высшее образование,
на то, что подумают нижние, на то, что не выспятся верхние.
Мы на лето спрячемся в хижине без страха, упрёка и техники,
мы будем кострами, прогулками, гитарами и хороводами,
шагами бегущими гулкими, закатами или восходами.
И время найдётся для каждого: кота, автостопщика, странницы,
учить наизусть и ухаживать, прощать, но ни разу не стариться.

Успеем во всем поучаствовать, познать все богатства несметные:
мы счастливы, счастливы, счастливы. На вечные веки — бессмертные.

***

Он гладит её по рыжей гитаре нервов.
Осталось семнадцать струн, а звенело триста,
Она по нему практически охренела,
А он был когда-то лучшим из гитаристов.

Он гладит ее, вспоминая, как бил о стойку.
Своими «Не знаю и не хочу ответить».
Старался не делать больно, не быть жестоким,
В гитаре с собою в прятки играет ветер.

Он гладит ее, вспоминая, как бил по струнам.
Какие рвались, какие протестовали.
Ее все любили: как дочку и как сестру, но
Как женщину? Что вы, нам это не задавали.

Он гладит ее, и думает о зарплате,
И что не успел в блокнот записать идею,
Она оттирает пятно от вина на платье,
Пятен совсем не видно, на самом деле.

Он гладит ее, как правую руку — левой,
Как если бы был левшой, не нуждаясь в правой.
Он будет ходить на пьянки, ходить налево.
Считая себя при этом, конечно, правым.

Он гладит ее. И капли стучат по жести.
Даже в глаза просачивается водица.
— Наверно, тебе не стоит со мной водиться…
Он гладит ее —
конечно же, против шерсти.

***

Гумберту тридцать девять. Он ходит в чёрном, не памятует «вчера» и не верит в «завтра». Напоминает взглядом тираннозавра, что травояден и этим не огорчённый. Тридцать тремя лихими богатырями бьётся в нем сердце, каркас грудной клетки тесен. Он про себя, наверное, повторяет тексты ещё невпившихся в память песен. Вышел лицом, но им не торгует вовсе — не набивает, знает себе цену.
Смотрит в экран мобильника. Ровно восемь. Гумберт берет гитару. Выходит на сцену.

В зале отвратно пьют, матерятся, курят, грубые как в эпохе палеолита. Среди размалёванных вкуса лишённых фурий танцует у сцены неведомая Лолита. Ей восемнадцать дашь ты едва от силы, ей столько, когда еще каждый день как праздник. Она отвратительно, можно сказать, красива. Можно сказать, восхитительно безобразна.

Гумберт играет. Публику, в общем, «тащит». Бармен уже мечтает прилечь на думку. Лолита танцует под сценой, танцует так, что будто бы это авторская задумка. Она не училась ни в танцевальной школе, ни в театральной, она воплощает хаос. Но с ромом, замешанным круто на пепси-коле, все абсолютно верят в такой артхаус.

У Гумберта за границей жена и дети. Есть дом и собака с помесью бультерьера. Он бессознательно грезит о тет-а-тете, в деталях предвидя спальные интерьеры. Никто из них еще не подозревает, что каждый друг другу для встречи даёт повод. Лолиту совсем не по Гумберту разрывает, Лолита ещё продолжает любить другого.

Не стать ей с другим Изольдою и Тристаном, и пусть они не в турецком сейчас дворце, но… Лолита ещё не знает, что здесь султаном быть суждено тому, кто сейчас на сцене.
А после, конечно, будут ещё клубы. Будут еще песни, коктейли, танцы. И, распрямив платье, поджав губы, Лолита будет в плацкартах к нему мотаться, и будут другие танцы, иного сорта, грязное танго — только не в одиночку.

Это — френдзона повышенного комфорта. Техникума любви факультет заочный. Что-то, что будет сыграно в меццо форте, вырисовано вычурно и барочно каллиграфически на замогильных плитах… это слова из песни, что всех погубит.

Ну, а пока танцуй же, моя Лолита.
И не жалей гитару, мой милый Гумберт.

***

Он вздыхает. У него на руках билеты
на прекрасного исполнителя одного.
У него появился шанс на частицу лета,
а у частицы лета — шанс на него.
На его губах поцелуем лежат услышанные куплеты.
В его голове, кроме них, больше никого.

____

На этого исполнителя ходят толпы —
приходят по одному,
а возвращаются вместе.
Его музыка всегда возглавляет топы.
Многие учатся жить по его песням,
субкультура ли, культ день ото дня крепнет.
Триста лет за билетами очередь в предпродаже.
А названия — полная чушь: «Парадная и Поребрик»,
«Шум подземки», «Мост, на развод подавший»,
половина альбомов — сплошь про какого-то Ваську,
про восстания и еще какие-то бунты.
Постят это в контакте, фейсбук и в аську,
фанатеют так, что прочих групп нет как будто.

А другие поют грозный гимн про белые камни,
площадь красного цвета, а красный — всегда запреты,
но эти песни не слышат за облаками.
Людям нужны лазуриты и лазареты,
грамотный латте, эклектика и барокко,
многообразие жанров в одном артисте,
от мелодекламации до фолк-рока.
И ему — море оваций, а всем остальным — пристань.

Не нуждается в лишнем пиаре артист-Город.
Совсем не похожий на рай или на утопию,
но сколько тысяч ребят молодых и гордых
каждый год погибает, летя к нему в автостопе.
Ради музыки погибать и сбиваться с курса.
Чтобы успеть на концерта крайнюю треть.
Во имя хорошего музыкального вкуса пожалуй, не стыдно и умереть.

___

Он обычный влюблённый в музыку человек.
Он вздыхает ещё раз,
не знает, что делать с билетами,
из себя самого
откладывает побег.
Плечи покрыты тяжестью, как эполетами,
он не спит по ночам, он бредит Его куплетами
и неумело
залезает под первый снег.

***

Происходит сумятица, ересь, чушь –
мы Песнь Песней, она доверительна и легка.
Я считал это глупым и был ей чужд,
А теперь подпеваю ей, звучащей из каждого утюга.

Каждое утро я просыпаюсь не человек,
А цветок, вспарывающий бутон,
Птица, вспархивающая вверх.
Я беру твою руку, как гармонический обертон.

Если трезв, уместно ли слово «навеселе»?
Я впадаю в тебя, как река в океанский транс.
Все, чего я боюсь – это памяти о земле,
на которую падают только раз.

Мир острых шуток и сгладившихся углов
Не выдаёт медалей за бег по кругу.
Вместо вериг, страховок и кандалов –
Только два кольца,
Повторяющие друг друга.

Где содержание стало важнее форм,
То, за чем не бегут, бросается к нам на шею.

Мы Песнь Песней. Ее не скачаешь на телефон.
На повтор не поставишь.
Услышав,
Сам станешь ею.

***

Я не была на концертах у Горшенева.
Боялась нашивок грозных а-ля «Sex Pistols».
Ходила в девятый, жила на первом, пила вишневый,
втихую слушая «Мертвого Анархиста»
у одноклассницы в старенькой мотороле,
ее, как плеер, к уху прижав
рукою.
Роскошью был концертный видеоролик,
и мамам опасно было смотреть такое.

После нагрянули диски,
потом концерты —
с новою силой, с новою страшной силой.
Я — не ходила. Боялась дыханья сцены,
что с первых рядов солдатиками сносило
ярых фанатов безумствующих рок-музык.
Героем лирическим прыгала со скалы я —
и превращались пропасти в утра злые,
мир становился мне то широк,
то узок.

Что-то будило память о странном чувстве,
билось драконьи в школьные рюкзаки нам:
«сегодня в таком-то классе еще учусь я,
а вырасту вот — и в мир этих песен сгину!
Рыцарем стану — пусть в козелок посадят!
Буду хранителем верным часов старинных!
Я буду такой забавный седой писатель
с бумагами в кляксах
алого
стеарина!»

А что теперь?
Хожу, как мажор, с айподом,
купленным на сэкономленный сок вишневый.
И утром, пришедшим с пятницы на субботу,
зайдя в интернет по пути на работу,
пойму:
я не буду на концерте у Горшенёва
(Потусторонний мир не настолько тесен)
И в плеере сиротливо молчат  пять песен.

И в этом нет ничего, ничего смешного.

***

Наступает время песни про календарь
перевёрнутый, и шарфиков цвета клён.
Если хочешь поцеловать меня, то ударь.
Я подставлю вторую щеку, ведь я влюблён.

Время жёлтых гирлянд и тёплых антикафе,
где дымится масала и мурчат коты под рукой.
От осенней тоски не придумали Нурофен,
но придумали фонарики над рекой.

Девяносто дней подготовки к чему-нибудь,
что рассыплет из неба чистый амфетамин.
В эти дни я склонюсь опавшей листве на грудь,
а ты будешь учиться мне разжигать камин.

Человек человеку — тот, кто разгонит хмарь,
на депрессию подорожником вклеит стих.
Время песни про перевернутый календарь
и, конечно же, мемов:
какая же смерть без них?

***

Ты плачешь перед зеркалом: «Никто ж не
полюбит эту рожу хоть на треть!»
А испитой взлохмаченный художник
вдруг бросит пить, рисуя твой портрет.

Ты думаешь, ты всех неинтересней,
и все с тобой общаются, терпя.
А уличные барды пишут песни
о девушках, похожих на тебя.

Ты говоришь, тебя никто не ищет,
ну, кроме озабоченных ребят.
Искал любовь среди блестящих, нищих —
а отыскал, как водится, тебя.

…Ты хмыкаешь, что я лицом не вышел,
захлопывая двери предо мной.
Знай, если что… тебе я крылья вышил,
что распустились
за твоей  спиной.

***

Знаешь, завтра концерт…
У меня отобрали голос.
Не могу не курить сигарету за сигаретой.
На гусиной подушке — мой поседевший волос.
Пополняю ряды сентябрьски-несогретых.

Я хочу затемпературить не от простуды —
от болезненной невозможности повидаться.
Все молитвы мои исполняют одни Иуды —
у Христа переполнена почта от самозванцев.

Я же знаю, что ты певец.
Одолжи мне голос
на сто двадцать минут поэтического концерта.
Передай его мне ветром всех оживленных полос,
я поймаю его
там, где первый вагон от центра —

[если правильно помню, так говорят в столице?]
на любой из простывших санкт-петербургских станций.

Я болею, курю и впору на это злиться,
но по клавиатуре всё продолжаю танцы:

«Знаешь, завтра концерт… Я знаю, ты будешь рядом.
Ну, подумаешь, в семиста километрах город.
Может быть, под прицелом пристальнейшего взгляда
на сто двадцать минут
мне, поэту,
вернётся
голос».

***

Меняю тебя
на звонкое «Я жива!»,
на утренний, прилипающий к векам, сон,
и я тебя распарываю по швам —
сегодня мне подходит другой фасон.

Меняю тебя
на синие поезда,
льющийся из вагонных окошек джаз,
и на меня найдется один из ста
тот, для кого в сердечном кармашке — шанс.

Меняю тебя
на громкие «Я люблю!»
от мамы, подруг, мурлычащего кота,
на предвкушение тёплых домашних блюд,
домой приходишь в десять часов когда.

Меняю тебя
на право не приезжать,
забыть остановку, номер маршрутки, дом,
чтобы, желая к ногтю меня прижать,
ты не имел бы права при всем при том.

Меняю тебя,
как выгоревший носок
с дыркой на пятке, будто я — Ахиллес.
А чтобы ты больше мне не стучал в висок.
А чтобы ты мне в новый носок не влез.

Меняю тебя
на билль о моих правах,
в частности, на свободу и на любовь,
в памяти я нарисую такой провал,
чтобы себе казаться совсем любой.

Меняю себя,
сдавая кольцом в ломбард,
с парочкой потускневших уже камней,
и может быть, какой-нибудь пьяный бард
споёт балладу,
идущую только мне,

и может быть, какие-нибудь дожди
ему подыграют флейтой в сырой трубе…
А ты — ты ничего от меня не жди,
я ничего не стану менять в тебе!.

***

Когда не понять, где чужие, а где свои,
живу я сейчас или же существую,
поэты да менестрели — это швеи,
путеводной ниткой шьющие наживую
огромную рану без края и без конца.
Огромную реку с размытыми берегами.
Раненый мир обретает черты лица,
живая вода течёт под лежачий камень.

Они не подскажут, как нам вернуться в «до»,
и не от них зависит, что будет «после».
Они говорят: «эта страна мой дом.
Люблю тебя. Ничего никогда не бойся.
Победы и только победы. Вернись живым».
Их голоса перекричат валторну.
Если во что и верится — эти швы
не разойдутся, хоть ты руби повторно.

***

Изумрудной ковровой дорожкой ложатся мхи
и душистая хвоя. Счастье не за горами.
К синему пламени глаз подлетят стихи
беспокойными, приставучими комарами.

То сирень, то шиповник пахнут наперебой,
обращается туча старцем белобородым.
И восходит звезда вечерняя над тобой
из мерцающих песен, что не отсюда родом.

Самый лучший день превращается в неплохой
после того, как окажешься тут, фартовый.
Таковы сказки Мандроги. Жалко, что теплоход
на золотистом закате отдаст швартовы.

***

Электричка уходит в восемь.

Петергоф и Зеленогорск. Выборг, Всеволожск.

Успокойся. Остуди раскалённый мозг у фонтана или в озёрах. Флюгера или маяки. В август брошены мы, как зерна, с чьей-то щедрой большой руки. Мы уже не хотим как в детстве или где-то в семнадцать лет. Без нетрезвого декаденства и беспомощности. Билет в область радует нас не меньше, чем сумел бы горящий тур. Обстоятельства не изменишь. Покачаемся на мосту? Объедимся в лесу черники и любовью займемся там. Персонажи забытой книги. Совершенная красота не поймается фотоснимком, но запомнится от и до. Нам подмигивает брусника, вереск просится с нами в дом. Поселиться бы здесь в палатке, удалившись из соцсетей, от начальников, неполадок и кошмаров из новостей.

Сестрорецк, Левашово, Тосно, Рахья, Сиверский. Сотни трасс.

Электричка уходит в осень,

в вечном лете
оставив
нас.