Писатель, поэт, член Союза профессиональных литераторов. Родилась в Куйбышевской(Самарскорй) обл, по образованию педагог.
Лауреат нескольких Всероссийских и Международных конкурсов, в том числе конкурса имени А. Куприна и Международного Грушинского Интернет-конкурса. Автор двенадцати книг. Публикации во многих печатных изданиях: «Параллели» (Самара), «Чем жива душа» (Ярославль), «Писатели 21 века» (Германия).
Проживает в Клявлино, Самарская обл.
Содержание
Колмогорова Наталья — Немтырь
Любку в родной деревне кличут «немтырём» или «немкой». Спроси у девки: сколько годов стукнуло? Она растянет большой рот в улыбке, вытянет тонкую шейку, напрягая жилы, с трудом вытолкнет из себя воздух – «п-пать». Стало быть, пять лет…
Любка маху не даст ни в поле, на косьбе, ни на току, ловко орудуя деревянной лопатой и ссыпая золотое семя в кузов. Сызмальства приучена Любка к труду – жать, сеять, пахать за троих. А говорить по-людски не умеет! Да и как уметь, коли с рождения косноязычная? Язык есть, а толку мало.
Фельдшерица однажды заглянула в Любкин рот, поводила там холодной железной палочкой. Долго всматривалась внутрь, нацепив на лоб металлический зеркальный кругляш. Любка, не моргая, смотрела на тётку в белом халате, и слёзы крупным горохом катились по побледневшим щекам.
— Чегой-то там, у моей Любушки? – с тревогой в голосе спросила Любкина мать.
— Короткая уздечка языка, по-медицински – анкилоглоссия. Потому и говорит ваша дочка плохо.
Фельдшерица сделала запись в больничной карте, вздохнула:
— В Москву вам ехать надобно. Пока девочка маленькая, операцию перенесёт легче. Иначе, как была ваша Люба немтырём, так им и останется.
— Ой, худо! – запричитала Любкина мать. – Отколе денег-то взять? В хате – семеро по лавкам!
— В кубышку мало-помалу откладывайте, Авдотья Павловна. Как накопите, так и приходите. Я направление вам выпишу в Московскую клинику.
Авдотья кисло улыбнулась и, отмахнувшись от фельдшерицы, как от надоедливо поющего комара, схватила Любку за руку:
— Пущай пока так ходит. Нэма у нас денег. Нэма!
Любка так и проходила, без малого, ещё три года, пока, как велела фельдшерица, кубышка в доме не наполнилась.
Батька у Любки (не глядите, что колченогий!) для любимой старшей дочки расстарался. Те, у кого увечье какое — народ обычно выносливый, как кремень, если, конечно, «горькую» не потребляют.
Любкин отец лишнего не пил. Зараз мог выпить грамм двести первака – и баста! Да и то, не кажный день, а так, с устатку. И лудить, и паять, и скорняцкие работы выполнить – всё умел Михайло Ильич. А уж в плотницком деле равных ему в селе не было! За калым, как некоторые мужики, водкой не брал. Либо продуктами, либо деньгами. Так и скопил нужную сумму для поездки в Москву.
Похожи отец с дочкой – как две капли воды! Непослушный жёсткий волос, крепко сбитое тело, а характер у каждого – упрямый и настырный. Ежели что удумали – возьми да выложь! А если вскипят ненароком, как пузатый, чищенный до блеска самовар, то отходят быстро.
Любка себя в обиду ни за что не даст! Если кто-нибудь из ребятни начнёт передразнивать несуразную Любкину речь, может и в ухо схлопотать! Рука у Любки тяжёлая, как у отца…
Но на Боженьку Любка не в обиде. Язык – это полбеды! Вон, у батьки культя вместо правой ноги, и ничего, живёт! А у председателя колхоза, того хуже, один глаз стеклянный… Если язык короткий, лишнего-то не взболтнёшь! Вон, у соседки, не язык, а помело, не то, что у Любки. Если девчонке секрет доверить – это могила! Только прозвища обидные Любке не нравятся. Скажут «немтырь» — будто оглоблей огреют.
Любке снится жуткий сон…
Будто стоит она на железнодорожных путях, а на неё, как дракон огнедышащий, сверкая красными глазами и извергая пламя, мчится паровоз. Любка хочет бежать, да ноги не слушаются. Хочет позвать на помощь, да язык к глотке прилип. Ничего не слышно, кроме глухого мычания и шипения.
— Любушка, доча, вставай, — мать ласково тормошит Любку за плечо. – В Москву с батькой поедешь, поезд вас ждать не будет.
Любка тряхнула головой, прогоняя остатки страшного сна, проворно соскочила с кровати. На спинке стула – коричневое платье, перешитое из мамкиного, ещё почти нового -крепдешинового. Чулки с резинками, шерстяная кофта, заботливо связанная мамкиными руками…
Старый деревянный чемодан мамка отскребла ножом от копоти и грязи, керосином почистила заржавевшие застёжки, и теперь он, раззявив ненасытную пасть, красовался на кухне, в самом центре стола.
— Са-аа –ла? – Любка тыкнула пальцем в газетный свёрток.
— И сало солёное поклала, и хлеба, и яиц вкрутую сварила. Ты за батькой, Любушка, приглядывай! Он, охламон непутёвый, ишшо потеряется в Москве-то.
Любка молча кивнула, натянула розовые панталоны, волосы перетянула резинкой.
— Ах ты, Боже ж мой! Николая Чудотворца запамятовала положить, — мать сняла с киота небольшую икону. – Это наш первый помощник и заступник в делах, без него никак нельзя.
Любка нехотя выпила молоко с булкой и выскочила из-за стола. Негоже рассиживаться, когда впереди маячат огни Московии!
— Готовы? – батька заглянул в избу.
— Готовы, Михайло, готовы!
— Ну, присядем на дорожку, и в путь…
Любка никогда прежде не ездила на поезде, оттого ей было и страшно, и весело одновременно! И даже батька, всегда такой уверенный, показался ей перепуганным не на шутку. Он поставил чемодан у ног, осторожно сел на краешек деревянной скамьи и, словно провинившийся школьник, аккуратно сложил на коленях большие натруженные ладони.
— Располагайтесь, граждане, — сказала проводница, — до Москвы ехать ещё долго, почти сутки.
Любка шикнула на отца, быстро скинула туфли, до блеска начищенные то ли вазелином, то ли гуталином, с ногами забралась на полку, прильнула к окну… Она даже представить себе не могла, что мир так огромен!
Мимо проносились деревни и полустанки, леса и поля, чуть тронутые первой осенней позолотой. Вагон сильно раскачивался из стороны в сторону, даже сильнее, чем если бы Любка ехала верхом на колхозном мерине. В вагоне сильно пахло мазутом, крепким табаком, жареной курицей и ещё Бог знает чем.
— В первый раз на поезде едешь, милая? – ласково спросила бабушка с соседней полки.
Любка застеснялась, молча кивнула в ответ.
— В первый раз, — поспешно ответил за Любку отец.
— В Москву-то в гости едете, али как? – не могла угомониться бабушка, вновь обращаясь к девочке.
— По делам, — строго сказал отец, и горькие складки возле губ прорезались ярче.
— Нешто девка немая? Или стесняется? – прошамкала старушка.
Любка наклонила голову низко-низко — так, чтобы никто не увидал слезЫ, бегущей по щеке…
Московский вокзал встретил Любку суматохой, неразберихой и толкотнёй.
— Граждане пассажиры! Внимание, внимание! – гремел откуда-то сверху женский гнусавый голос. Таких противных голосов Любка ещё в жизни не слыхала!
Все куда-то бежали, как сумасшедшие! Носильщики, тётки с торбами, дядьки с чемоданами…
Паровоз пыхтел, издавая клубы вонючего дыма. Перрон под Любкиными ногами качался, и ей казалось, что стоит она не на твёрдой земле, а шагает по зыбкой гати. По такой же примерно гати, что находится за дальним лесом, и куда она однажды ходила с отцом.
Михайло Ильич, расталкивая острым своим плечом встречных-поперечных, шёл напролом, словно племенной бык из колхозного стада. Шёл так скоро, что Любка испугалась за его протез.
— Ба- ать-ка, — Любка старалась не отставать от отца ни на шаг. Но её вдруг отжали, оттеснили, оттолкнули куда-то влево. Любка поскользнулась и упала на грязный привокзальный асфальт. Чей-то ботинок едва не отдавил ей пальцы… Совсем близко прогромыхала тележка носильщика. Любка кое-как поднялась, отряхнула платье и замерла на месте, прижав руки к груди, словно в немой молитве.
Вокруг неё текла река, но не такая, как у них в деревне – спокойная, мирная… Людская река была другой! Она кипела, бурлила, обнажая подводные камни и постепенно затягивая Любку в омут, увлекла на самое дно.
Любка напрягла все силы, задрала лицо кверху и, привстав на цыпочки, закричала:
— Ба-а-тька!
Но Любке только казалось, что она кричит. На самом деле, лишь хриплый воздух вырывался из её груди.
— Ба-а-тька!
Всё происходило почти так, как в страшном Любкином сне…
Люди бежали мимо, паровоз кричал навзрыд, предупреждая о своём убытии, колёса стучали о рельсы, а где-то совсем близко гудела, толмошилась Москва.
На Любку накатило вдруг странное равнодушие.
— Ты потерялась? – интеллигентная тётка участливо наклонилась к Любке, заглянула в глаза. – Ну, чего ты молчишь?
Любка кивнула в ответ.
— Как тебя зовут, девочка?
Любка молчала.
— Ты с кем? Тебе куда надо? Адрес помнишь?
— Бо-бо-иця!
Любка хотела выговорить слово «больница», но у неё не получилось.
— Кто боится? Ничего не понимаю… Ты можешь ответить нормальным человеческим языком?
Любка отрицательно замотала головой и разрыдалась в голос.
— Странный ребёнок, — отмахнулась женщина и, постукивая каблучками, поспешила прочь…
И вдруг откуда-то сверху, раздался Небесный Глас. Он был тот же самый – противный и гнусавый, немного скрипучий и немного встревоженный.
— Внимание, внимание! – вещал Голос. – Девочка Люба Василенко, из деревни Сосновка, тебя разыскивает твой бать… отец! Люба, стой на месте и никуда не уходи. Тебя обязательно найдут наши милиционеры.
Любка вытерла слёзы и глубоко судорожно вздохнула. Она увидела, как расталкивая толпу, к ней уже спешат двое мужчин в белой форме, в фуражках с красной тульей. Один из милиционеров показал пальцем на Любку и зачем-то громко свистнул в свисток.
И тут случилось невероятное! Все, кто бежал, спешил, торопился по делам, вдруг замедлили свой бег. Человеческая река потекла медленнее, некоторые прохожие даже остановились:
— Что? Где? Кто? Что случилось?
— Тебя зовут Люба? – спросил высокий милиционер.
— Д-да.
— Пойдём с нами, Люба Василенко. Тебя ждёт отец.
Люба широким жестом, по привычке, вытерла рукавом кофты нюни, набежавшие из носа, и покорно пошла следом. Людская толпа уважительно расступалась, высвобождая идущим дорогу…
Москва!
Город, напугавший Любку до смерти, до дрожи в коленях, до ужаса в глазах. Город, равнодушный к чужой беде, к тому, кто слаб или с каким-либо изъяном.
Москва!
Город, сделавший Любку, спустя всего пару дней, счастливой! Город, подаривший ей надежду на новую грамотную речь, вселивший в неё уверенность – уверенность в завтрашнем дне.
Любке пока с трудом даются слова, но доктор сказал – это временное явление.
После операции с Любки словно бы сняли путы, словно бы подарили свободу говорить, легко выражая свои мысли и чувства! О, как давно она об этом мечтала!
— Любушка, мамке, ничего не сказывай, ладно?
Любка вопросительно посмотрела на отца.
— Ну, как ты на вокзале потерялась, — отец виновато шмыгнул носом.
— Не-е-е, — в растяжку ответила Любка и рассмеялась.
Отец словно только этого и ждал.
— Мамка-то велела тебе за мной присматривать, а оно вон как вышло-то — наоборот! А-ха-ха!
Отец смеялся долго и громко, запрокинув голову назад, и то и дело рассекая воздух рукой, словно отгоняя наваждение. И все, кто был на вокзале в эту минуту, и провожающие, и встречающие, с удивлением оборачивались на неказистого, одетого вовсе не по Московской моде, мужичонку.
И только когда состав плавно подошёл к платформе, Михайло Ильич, наконец, успокоился. Крепко держа Любку за руку, он поспешил к своему вагону, сильно приволакивая ногу с протезом. Взобравшись на подножку поезда, мужчина оглянулся назад – там, за стенами вокзала, словно улей на пасеке, шумел огромный город.
Прощай, Москва! Город надежд и разочарований, город обещаний и возможностей, город побед и поражений. Прощай! Даст Бог, ещё свидимся…
Громкая тишина
Тишина навалилась внезапно.
Он принял её смиренно и даже с благодарностью. Снаружи и вокруг кипела шумная, многогранная жизнь, состоящая из шелеста листвы, собачьего лая, человеческой речи, рычания автомобилей. А внутри его сердца разлилась тишина… Тишина, которая его пленила, напоминала рыбацкую сеть. Сквозь её ячейки доносились звуки, фразы, слова, но ему и дела не было до того, что творится вокруг. Он помнил, что «ложка» — это ложка, «стол» — это стол, и что соседа из дома напротив зовут Николаем. Но теперь это не имело абсолютно никакого значения!
Оказалось, сойти с ума от тишины не так уж и сложно. Он был бы рад разделить с кем-то эту гнетущую тишину, но оказалось, не с кем. Нюра ушла, а вместе с ней ушли слова.
— Как там, на небушке? Не холодно? Не обижают тебя?
Он мог говорить с Нюрой часами, не раскрывая при этом рта. Нюра не отвечала, лишь смотрела на него с выцветшей чёрно-белой фотографии, заключённой в раму, печально и недвижимо. А он всё сильнее привыкал к тишине, потому что вырваться из крепких её оков не было ни сил, ни желания.
Иногда он забывал даже поесть. Конечно, если бы Нюра была рядом, она бы приготовила что-нибудь незатейливое, но очень вкусное. Например, лапшовый суп, или оладушки, или тушёную капусту с грибами. Но Нюра ушла насовсем, а вместе с ней ушло желание не только есть, но и жить.
Сегодня в магазине он купил пакет молока, булку хлеба и пачку масла. Купил, скорее, по привычке.
— Дядя Сеня, возьмите сдачу! – приветливая продавщица высыпала в его трясущуюся ладонь горсть мелких монет. «Дядя Сеня…» А вот Нюра называла его «Сёмушкой»! Не поблагодарив, он молча двинулся на выход.
— Старый хрен, куда прёшь?! На тот свет торопишься?
Рядом резко затормозил автомобиль. Молодой водитель, высунувшись из приоткрытого окна, смотрел на него гневно и осуждающе. Сутулый, с седыми космами и выцветшими глазами, дед вызывал и жалость, и негодование одновременно. Все старики похожи друг на друга, и только молодость индивидуальна, неподражаема и неповторима…
Старик запоздало шарахнулся в сторону, ещё крепче сжал губы и зашаркал в сторону дома. Конечно, он умел разговаривать вслух, но не хотел. А если бы хотел, то ответил бы примерно так:
— Извините, молодой человек — задумался.
Или так:
— Простите меня, дурака старого! Дело в том, что недавно я похоронил жену. Мы прожили вместе долгих и счастливых пятьдесят шесть лет! Всякое бывало, но…
Но Семён промолчал. Только с Нюрой он мог говорить бесконечно долго, и этот монолог прекращался только тогда, когда он впадал в забытьё… Он даже молиться забывал! Разговаривал с Богом, как с близким другом, как со старым знакомым своими простыми словами:
— Ты уж позаботься там о ней, она ведь такая слабая…
Иногда приходил сосед Николай.
— Ума не приложу, что делать со стариком? Может, в больницу определить? – Лида, жена Николая, выгружает на стол нехитрое угощение – варёные сосиски, банку шпрот, пакет пряников.
— От горя ни больниц, ни лекарств ещё не придумали, — вздыхает Николай.
Лида почти насильно кормит старика, сгребает в ладонь хлебные крошки:
— Сильно сдал дедушка за последние дни.
Она ласково гладит старика по худому плечу:
— Ладно, дедушка Семён, нам пора. Мы ещё картофель не выкопали, а с завтрашнего дня, говорят, зарядят дожди.
Лида оказалась права.
Утром следующего дня пошёл дождь – мелкий, осенний, занудный, словно кто-то невидимый процеживал воду сквозь небесное ситечко. Семён долго сидел подле окна, наблюдая, как прямо на глазах тяжелеет от влаги схваченная позолотой листва берёз, как темнеет от дождя серый дощатый забор, а очертания дома напротив становятся едва различимы за хмурой пеленой.
Ноги, обутые в шерстяные носки, давно окоченели.
— Сёмушка, ты бы печь растопил, — Нюра смотрит с портрета осуждающе, и вместе с тем, тревожно. – Замёрз ведь совсем!
Нюра всегда, сколько помнит, заботилась о нём, и эта излишняя опека иногда даже раздражала. Теперь о нём позаботиться было некому.
— Иду, Нюра, ужо иду…
Семён нехотя поднялся, накинул на плечи фуфайку, сунул ноги в старые калоши и, поёживаясь от холода, отправился за надобностью в сараюшку. Он долго шарил наощупь в утренних сумерках, пока не нашёл то, что искал – тесак с деревянной ручкой. Неуверенной рукой настрогал для растопки щепы. Пока строгал, обратил внимание, что сквозь прореху в крыше сочится вода. Он подставил под течь цинковое ведро с ржавыми разводами, послушал, как звонко стучат капли о днище. Зачем-то заглянул в большой, окрашенный синей масляной краской, сундук. Этот сундук он когда-то, с большой любовью, сколотил из тёсаных дубовых досок. Нюра хранила в нём вязаные половички, клубки пряжи, старые полушалки, шерстяные носки и варежки. А когда глаза совсем перестали видеть, и Нюра забросила вязание, надобность в сундуке отпала. Отпала также легко, как надобность во многих, прежде таких необходимых вещах…
Он захлопнул тяжёлую крышку сундука и ещё постоял с минуту, прислушиваясь к дождю. Зачем он здесь? Какая выгонка привела его этим промозглым утром в сарай? Хоть бы ты, Нюра, не молчала!.. Но Нюра молчит, видно, и сама забыла… Ах, да! Он собирался растопить печь!
Странный писк раздался с той стороны двери и окончательно вывел его из оцепенения. Он аккуратно, щепочка – к щепочке, сложил дрова и плечом толкнул входную дверь.
Дождь усилился…
Правая нога вдруг пошла юзом по мокрой траве, и он чуть было не упал. Раньше, окажись в подобной ситуации, он мог крепко матюкнуться. Но сейчас губы его лишь слабо шевельнулись. Тишина никак не хотела отпускать! Стараясь не отрывать ослабевших ног от земли, осторожным скользящим шагом двинулся в сторону дома. В глазах, выцветших и печальных, вдруг блеснул интерес – неужто?! На крыльце дома его кто-то поджидал… Нежданный гость вымок насквозь, продрог и дрожал от холода. Подкидыш глянул на него затравленно и снова еле слышно пискнул. Старик догадался, что Подкидыш, как и он сам, подвержен молчанию. Он наклонился к коту, хотел что-то сказать, но в последний момент передумал. Свободной рукой потянул дверь на себя, пропуская кота вперёд. Тот словно только этого и ждал – юркнул в сухие тёмные сенцы, сделал несколько шагов и оглянулся на хозяина, сверкнув жёлтыми глазами, будто спрашивая:
— Можно, да?
Семён молча кивнул.
Подкидыш, оставляя на полу грязные следы, дошёл до середины комнаты, остановился, потянул носом воздух. Здесь мало пахло домашним уютом, но зато сильно пахло сыростью, мышами, и очень громко – тишиной.
Старик доковылял до печки, чуть склонился, опуская дрова на пол. Чурбачки посыпались из рук с громким стуком. Кот от неожиданности подскочил и опрометью шарахнулся под укрытие стола. Старик укоризненно покачал головой, взглянул на портрет жены – «видала?». Кочергой выгреб из нутра печи золу, несколько раз чиркнул спичкой о коробок. Язычок пламени неохотно лизнул клочок газеты. Кот, поблёскивая из темноты глазами, наблюдал за действиями старика с явным интересом.
Семён взял ведро с золой и снова шагнул на улицу, а когда вернулся в дом, то обомлел: кот, стащив со стола на пол кусок чёрствого хлеба, с жадностью грыз его под столом. Старик крякнул, достал из холодильника пакет молока, налил в миску, что-то зашелестел сухими тонкими губами, с трудом выталкивая изо рта воздух. Получилось – «с-ссс».
Как ни странно, но кот его понял. Он тотчас устремился на зов, с жадностью накинувшись на угощение. Присев на табурет, Семён с удивлением наблюдал, как стремительно исчезает из миски молоко. Наконец, кот отвалился от чашки и оглянулся на деда – глаза его влажно блестели. Старик, словно что-то вспомнив, засуетился, забеспокоился. Снова хлопнула дверца холодильника, чиркнула газовая горелка, весело засвистел чайник. Семён сварил три яйца – одно коту, и два – себе. Но кот почему-то отворотил морду от еды. Сидя подле печки, он старательно приводил себя в порядок – шершавым розовым языком причёсывал свалявшуюся шерсть. Шкурка его почти обсохла, и только сейчас старик смог разглядеть, какого она цвета – коричневая, с рыжими подпалинами.
— Ешь! – воскликнул старик и сердито придвинул миску ближе к кошачьей морде. Это «еш-ш-шш!» зашелестело по углам избы, прогоняя тишину, изгоняя одиночество и неприкаянность, наполняя пространство чем-то новым, уютным, домашним. Старик почувствовал, как слабеют оковы, крепко сжимающие грудь, как постепенно, шаг за шагом, отступает немота, и давно забытые слова снова просятся с языка наружу.
— Ишь ты, молока ему подавай! Глянь-ка, Нюра, на ентова охламона! А всё ты, Нюра, виноватая. Как схоронила свою любимую Муську, так и постановила – «на дух в доме никаких кошек не надобно!» Да, сильно ты по Муське тосковала… Так это, Нюра, не кошка вовсе, а кот!
Семён неожиданно рассмеялся, а кот удивлённо взглянул на старика и вдруг запрыгнул на дедов топчан.
— Эх! Ше-ше… Шельмец! – зашелестел губами, вспоминая забытое слово, Семён. Он словно бы заново учился говорить, пробуя каждое словечко на вкус. Простые, привычные слуху слова, теперь лились нескончаемым потоком точно так же, как влага, бежавшая по небритым стариковским щекам.
— А давеча, Нюра, помнишь? Сосед Николай захаживал, с жинкой. А ишшо, Нюра, я сёдни чуть под машину не загремел! Да… Не-е, не испужался! Чаво теперича пужаться? Всё одно, скоро с тобой свидимся! На кого кота оставлю? Дык, не знаю, Нюра. Животинка, а всё одно – жалко. Подкидыш никому не нужон, окромя меня. Верно говорю, Васька?
Кот, развалившийся, на кровати, едва повёл ухом в его сторону.
— Иш, какой наглючий! Как и положено котам…
Нюра слушала внимательно, не перебивая, и казалось Семёну, что она где-то рядом, в соседней комнате. Спит на своей высокой кровати да на мягонькой перине, да сны сладкие смотрит. Заволокло глаза старика изморосью, как стёкла в его старенькой избушке – дождём. Он допил свой остывший чай, поворошил кочергой дрова в печи, приговаривая:
— Ничё, ничё! Как-нибудь, как-нибудь…
Он почувствовал, как живительным теплом наполняется холодная изба, как медленно отступает непроглядная осенняя хмарь.
Осторожно подвинув развалившегося на кровати Ваську, под мирное тиканье ходиков, Семён впервые за последнее время быстро провалился в сон… Он чувствовал: рядом с ним, на табуреточке, незримо сидит ненаглядная Нюра и нежно гладит его по седым спутанным волосам. Кот Василий, казавшийся спящим, вдруг приоткрыл жёлтый глаз, внимательно посмотрел на старушку и, теснее прижавшись к старику, завёл свою неповторимую кошачью песню.
Песню, которой не видно конца…
2023 г.