Перейти к содержимому

ИГОРЬ ЛУКШТ

Поэт, скульптор. Родился в 1950 году в г. Баку в семье военного, школу закончил в г. Фрунзе, с золотой медалью. Окончил сначала Московский авиационный институт (факультет ракетных двигателей), позже – Московское высшее художественно-промышленное училище имени С.Г. Строганова (мастерская скульптуры). Член Московского и Российского союзов художников.

Лауреат международных конкурсов: «Поэзия», «Вся королевская рать»,  «Серебро слова», «Серебряный стрелец», имени Петра Вегина. Победитель Международного Грушинского Интернет-конкурса в номинации Поэзия. Дипломант Грушинского фестиваля.  Финалист Волошинского международного конкурса (2005, 2006, 2008). Стихи изданы в многочисленных антологиях и журналах.

Живёт в Москве.

«Время астероидов»

Стихотворения

Лучница

Студёной дрожью, коброй ледяной
волненье шевельнётся в подреберье
и ускользнёт в низины живота
с ленцой…
И Лучница, скуласта и люта,
хребет расправит с грацией пантерьей
и зазвенит тугою тетивой.

Угрюм и нетерпением томим,
прищур зрачка полёт стрелы прочертит
над скудным остяком солончака…
Как дым
пожаров, тварь пернатая дика,
и жаден лук, таящий жало смерти
над стрекотным безмолвием степным…

Рассвет кровав и яростен, и свеж –
от горизонта, в шорохе и свисте,
в степи летит табун по ковылям
надежд.
Мерещится опасность жеребцам,
но ноздри рвутся в беге норовистом,
в косматых гривах – воздух и мятеж.

Иудифь

Скоро утренняя стража. Блёкнет свод,
спит долина у подножья Ветилуи,
ветер травы целомудренно целует,
да цикада одинокая речёт.
В бледном небе проступил, седобород,
горный кряж, хранящий мету меловую
древних вод.

Сердце бьётся! Ускоряет шаг стопа
к стенам крепости, где каменные башни
смотрят в небо, обречённо и бесстрашно
на навершии скалистого горба.
В угасанье звёзд и тонкого серпа
в их молчании суровом – скорбь и жажда.
И мольба!

Там, в степи, простор до края полонив,
мириадами дымов колебля землю,
войско тёмное сынов Асура дремлет.
Их костры горят в ночи, как головни,
как светильники войны на пепле нив,
для полей и гор, и тварей – злое время
возвестив.

“Кровь детей на лезвиях своих мечей,
вы, несущие в карающих походах,
не боящиеся мщения Господня, —
жёсткосердные мужи, чья плоть грубей
скола камня, аравийский суховей
дышит смрадом на безлюдии холодном
крепостей,

что лежат под ассирийскою пятой.
Разорённых алтарей зола и пустынь,
тел поверженных поля, речные русла
с неподвижною водою кровяной,
матерей осиротелых горький вой
в пыльном мареве, и рабства призрак тусклый
над судьбой –

вот удел непокорившихся земель,
смерть, полон ли – выбор скудно-невеликий…
Слуги тьмы! По слову вашего владыки,
жизни светлой драгоценная кудель,
где молитва, песнь и хлеб, и колыбель,
оборвётся посечённой повиликой
неужель?!

Пожинайте! Вы виной, что наша речь,
робость, нежность, смех, потупленные взоры –
только полог хитротканный и узорный,
укрывающий от вас Господень меч…
Нашу ненависть сумевшие возжечь,
будьте прокляты! В бесславье и позоре
вам полечь!”…

Пред вратами Ветилуи, посреди
истомлённого осадою народа,
ветер волосы чужого полководца,
словно ком, в пыли дорожной ворошит.
И клинком горит, с дрожанием в груди,
дочь Мерарии, рождённая свободной,
Иудифь…

На Трубеже

Полощет дева на мостках
тряпицы розовых рубах.
Чуть в дымке, в зеркале реки
белеют рук тугие стебли —
живую гладь воды колеблют
и нежных лилий хохолки.

Кувшинок круглые листы,
что блюдца, мыты и чисты…
Косит лазоревым зрачком
Алёнин глаз, как на иконе,
язями плещутся ладони
над пескариным бытиём,

полны и луны, как сервиз,
колени под глазурью брызг.
В плетенье трав на берегу
хрустит ребёнок босоногий
румяным яблоком, и боги
покой и Трубеж берегут:

лодчонок деревянных скрип,
грачиный хор, суров и хрипл,
на сходнях стуки топоров,
лёт ласточек, высокий, вёрткий,
далёкий говорок моторки
и свежий рыбарей улов.

А в голубых тенях ракит
на волнах церковка рябит,
мерцает синий куполок
людской заступницы Марии,
дробятся башенки лепные,
свод неба светел и глубок…

Веслево. Декабрьские кануны.

В стрекозьих снах над мёрзлою землёю,
осыпанной крупою ледяною,
иззябшие соломенные космы
сухой осоки гнутся на ветру…
Здесь, на юру предзимнего погоста,
студёных вихрей половецкий посвист
летит над грубым полем, непокоен,
тревожа неба серую хандру.
О, тихий плач осин окоченелых!
Ветвями поводя в шуршанье белом —
тумане зыбком, кроны голой рощи
кропят печалью снежную кутью…
И мнится —  в исполнение пророчеств,
звеня веслом, угрюмый перевозчик
торопит в наши стылые пределы
по водам Стикса утлую ладью.
Готовь обол в кошель его потёртый!
Но…жизнь бренчит монистами в аорте, –
цыганка! — в бренном сердце балаганит
и ворожит в соцветьях альвеол.
Прости, гребец, ей жадный хрип дыханья,
смятенье чувств и ветреность скитаний —
полным-полны аидовы когорты –
табань  к причалу свой казачий чёлн…

Так думал я. Переполох вороний
прервал моё послание к Харону —
над алыми стигматами рябины
протарахтел, ликуя, параплан…
Над свежей грудой нежно-рыжей глины,
над зернью снега, лёгшего в низинах,
нежданный гость, в ангарах сотворённый,
на тризну предзимовия не зван,
он, парус раздувая полосатый,
гремел мотором, ангел мой, спасатель,
вселял надежду, весело глаголил,
верша полёт к замёрзшим берегам…

Осоки шорох, скорбь седого поля
да шелест ветра… К зимнему Николе
на край под распашными небесами
сошли суровые великие снега.

Шелест ветра

В краю, где в чести достархан и коран,
где льдами сверкают Небесные горы,
свой короб ещё не открыла Пандора,
и мир архаичен, скуласт, первоздан.

Там, в детстве азийском, как сон, безмятежном,
щербетное лето и матери нежность,
знакомый чайханщик, базар да казан.
А в утреннем парке, лучами согрет,
картавит арык, терпелив и смиренен,
и каплет на кипы лиловой сирени,
кораллово-розов, диковинный свет.
Там в сумерках ранних рассветной нирваны
над озером горным текучи туманы,
и времени нет…
Там лбы обжигает полуденный зной,
дыханье песков раскалённой пустыни
несут суховеи в барханной гордыне,
в их шелесте – хриплый напев горловой,
поверья седые о жизни, о смерти,
о битве и небе… И беркуты чертят
в потоках круги над моей головой…
И матери голос, и шорох страниц —
кочевников древние кличи ли, притчи ль,
и эпос суровый, и старый обычай…
Путь звёздный омыт молоком кобылиц,
бредут облака, как овечьи отары,
о дружбе поёт манасчи сухопарый,
как плод, смуглолиц…

Но век изувечен, прими и трезвей,
дурманным вином межусобиц и розни
отравлены недра, и воды, и воздух…
И каменным Янусом, неба немей,
Евразии сторож – двуглавая птица —
в смятенье и скорби глядит сквозь границы
в бескрайний простор азиатских степей,
где в смене эпох полыхает мятеж
и грозные армии широкоскулых
раскосых племён, покидая аулы,
встают на голодный кровавый рубеж,
мечты о земле и достатке лелея…
Над миром тревожная тень Водолея
и трепет надежд…

Время астероидов

Н.Х.

Древний ужас в порах памяти ли, в трещинах —
как валькирии, среди семян трепещущих
горних звёзд, летят во мраке и безмолвии
глыбы тёмные, угрюмые, как молоты,
а над сколами их льдистыми – посыльные
смерти вестники — в ночи поводят крыльями…

День к закату. За оградой   на Ваганькове
по весне прозрачен вечер, филигрань в листве,
над лохматою сиренью – непокой и порх —
сыплет просо колокольцев бубенцовый хор.
В небесах узорны кроны. Серо-розовы,
облака горят клоками над берёзами,
над молчанием камней лишь ветра шорохи,
тишь пустынная аллеи.  В сонном мороке
приглушённые   свирели одиночества,
вязь кириллицы: “Прiими”… имя… отчество…

За строкой сухою — плечико, дыхание,
пальцев лёгкий холодок, пионы ранние,
по реке прогулки на ночном кораблике,
музыкант в кафешке, запахи арабики,
семь ступенек в мастерскую на Бакунинской —
в полусумраке тепло и нежность губ искать,
припадать с душой дрожащей к вечным идолам
полыхать в ночи в мерцании карминовом…
Дым надежд… В глаза ли пепел – что с тобой, герой?
Поцелуй студёный смерти так нелеп весной,
дом счастливый — мир негромкий — льдом беды разъят,
над Ваганьковым крахмальная плывёт ладья…

Двадцать лет, что миг, всё чаще в дымке зелени
чёрный креп затягивает льдышку зеркала.
Фант судьбы ль?  Бросает камни ли Вселенная?
Но скудеет поле жизни драгоценное
без любимых, верных, близких. Мир велик, но вдов,
хлеб горчит в глухую в пору астероидов.

Капли алые кагора поминального.
Так отважно прорастает сквозь асфальт трава,
век несёт свои заботы в быстротечности…
Лёгкий шелест за спиною
ветра ль?
Вечности ль?

В Камергерском. Утренняя кофейня

Так зыблют мантии блаженные медузы —
в озонных вздохах утреннего ветра
зонты кофеен сонно и неспешно
вздымают нежно-алые холсты.
Клошар пернатый, шал и необуздан,
кружит, шурша, над лавками из кедра,
как манну, ищет в пустоши столешниц
прозрачный хлебец нищеты.

В пеленах розовых на каменной брусчатке
луч улыбнулся, робок, как ребёнок.
Его голубит уличное эхо,
целует в лоб, губами шелестя.
Малютке рады цокольная кладка,
карнизы крыш и кружево балконов,
и чердаки, где пыль веков, как перхоть, –
все привечают богово дитя.

Плеснёт бумажным плавником газетный ворох,
тревожно дышат трепетные жабры.
В его утробе — будничных ли, бранных –
событий мировая круговерть.
В ознобе строк, в столбцах, в страничных порах —
военных сводок пепел и литавры,
мятежный гул пылающих майданов,
и торг, и кровь… И жизнь… И смерть….

Над рыжим локоном и шарфиком индиго,
стерляжьей спинкой юной незнакомки
восходит дым — курится, как Везувий,
с табачною соломинкой рука…
Всё ждёт Войны…
Летальные интриги
князей державных —  Каина потомков…

Кофейный запах тонок и безумен,
и жизнь горька, нежна и коротка.

Котовые сумерки

Пепел сумерек, угрюмый, как Могол,
хмуро царствует в заброшенном подвале…
В дальней комнате, багрян и накрахмален
светлым пухом голубей, мерцает пол —
поминальными снежинами замёл
ветер капище котовых волхований.

Что котам до сизогрудых скромных птиц,
что Гекуба им – великим крысобоям?
Иль кошатницы не холят и не поят?
Корм крадёт ли у бедняг лукавый шпиц?
Или дворник, узкоглаз и смуглолиц,
гонит их от нежнопахнущих помоек?
Нет, коварны остроухие мешки,
не утеряны тигриные повадки!
К мирным птицам подбираются украдкой,
по-пластунски, озираясь воровски.
Затаённости пружинной вопреки,
их хвосты змеятся в нервной лихорадке…
Но прыжок!  Подмяв узорные крыла,
в пуховом клубке выцеливают горло…
И, в подвал несом, небес не видит голубь,
мгла базальт округлых глаз заволокла.
Обнажают бедолагу догола,
утоляют саблезубый древний голод.
Кто б подумать мог — степенные вчера,
мягкошёрстные любимцы всей округи,
стали нынче ”мародёры и бандюги”?
Вон, из трапезной слышны их тенора.
Поговаривают – звёздная дыра
вызывает всплески странного   недуга.

Водолей ли землю яростью омыл,
инфлюенция ль какая в атмосфере?
В ноздри запах бьёт горячих алых перьев,
проступают пасти хищные из тьмы —
возбуждаются звериные умы
для убийств, жестоких игрищ и мистерий.
Словно факелы, глаза котов горят,
стяги с грозными когтями, звон набата,
и свирепствуют усаты-полосаты,
ритуальный акт над птицами творя.
Занимается кровавая заря,
в небе кружит пух растерзанных пернатых…

Чарка на посох

Ушли, поклонившись младенцу, волхвы…
Густые снега заметают округу —
замёрзшее озеро, лодки, лачуги
и берег покатый с клоками травы.
Под хриплые вздохи студёного норда,
на землю нисходят крахмальные орды,
в утробах шурша облаков кочевых.
Печатью ложится холодный покров
на дранку бараков и золото храмов,
харчевни, жилища, кладбищенский мрамор,
на реки во льду и горбины мостов.
Прозрачна печаль, словно чарка на посох, —
всё сыплется сонно небесное просо,
мир светел, как лунь, отрешён и суров…
Испей свою чашу, калика, молчком,
нам с детства дарована тёплая доля —
петь гимны в тисках золочёной неволи
да оды слагать окровавленным ртом…
Но с нами дорога, и небо, и слово.
Но нищая муза к скитаньям готова —
кого же ты в хоженье славишь своём?

“Влекома любовью и болью, по ком
рыдает душа в долгих шелестах вьюги?
Скрипит над державой заржавленный флюгер –
всё царь, всё разбойник, всё шут с бубенцом,
то юг полыхает, то запад дымится…
И мечется сердце   в багряной темнице,
и горло тревожит мольбой и стихом…
С псалтырью и хлебом, нежданы никем,
под небом высоким угрюмой отчизны
по градам и весям, от детства до тризны,
поём ли, глаголем в негромкой строке
о Боге и свете! О льве златокудром…
Пусть будет язык наш, как снег, целомудрен,
как звёздная россыпь на Млечной реке”…

Смеркается рано, мой певческий брат.
Крещенье.  Крепчает январская стужа —
позёмка над вёрстами дальними кружит,
и путь непокойный метелью чреват.
Лишь белая чайка, в смятенье и хладе,
над нами поводит крылом в снегопаде,
и горние крохи ей клюв серебрят.