АЛЕКСАНДР ГАБРИЭЛЬ

Родился 27 ноября 1961 г. в Минске. Учился на факультете промышленной теплоэнергетики Белорусского национального технического университета (1978—1983), по образованию инженер-теплоэнергетик, кандидат технических наук. С 1997 г. живёт с семьёй в пригороде Бостона (США). Занимается тестированием программного обеспечения. В России издано пять книг стихов, готовится к печати шестая. Публиковался в журналах «Дружба Народов», «Крещатик», «Нева», «Интерпоэзия», «Новый журнал», «День и ночь», «Новый бе­рег» и др. Победитель Международного Грушинского Интернет-конкурса в номинации «Поэзия» 2017 г. Лауреат чемпионата Балтии по русской поэзии и обладатель премии имени Владимира Таблера (Рига, 2014 г.) Лауреат конкурса им Н. Гумилева (Санкт-Петербург, 2007, 2009, 2018 гг.), победитель конкурса «Поэтический Олимп» Российской Академии литературной экспертизы им. В. Г. Белинского (Москва, 2012 г.), финалист поэтической премии имени Эрнеста Хемингуэя (Торонто, Канада, 2019 г.).

«Без компаса и лоций»

Стихотворения

Волхвы

Скоро небо покрасят в серое маляры
и забросят поэты сложный узор поэм.
Человек человеку щедро несёт дары:
там дубинки, шахидский пояс и АКМ, —
не какой-то корысти ради, а just for fun.
Доведи свой рассказ до точки, допой куплет.
На подарках хрустит загадочно целлофан
и открыточка с пожеланием долгих лет.
Раз уж кто-то давным-давно изобрёл огонь,
не тушуйся: спали других или сам сгори.
Вот в твой город неспешно входит троянский конь.
До чего интересно, что у него внутри.
Там гранаты ребристый бок, воронёный ствол,
там ночной цифровой прицел и короткий век…
Оттого, что порой человек человеку волхв,
человек человеку —
часто —
не человек.

Партия

Одинокая свечка застыла в тугом парафине,
неприкаянный день поумерил свои децибелы…
Помнишь: «Партия, штабс-капитан!» — фразу в стареньком фильме,
где плохое с хорошим делилось на красных и белых?
Всё как будто сложилось. Ни голода в жизни, ни жажды.
Отчего же повсюду, ошую ли я, одесную,
настоящее время колышется дымкой миражной
и никак не позволит понять свою сущность земную?
А снаряды ложатся всё ближе, всё более кучно,
игнорируя боль и расклад зодиачного знака…
Да, конечно же, партия. Эндшпиль технически скучный,
но в итоге он — гибель всерьёз, по словам Пастернака.
Лишь порою альбом старых фото затянет, приманит
в ту страну, от которой не сыщется даже макета,
но на карте которой есть пункты Припапье, Примамье,
чьи границы хранили меня от кромешного света.

Sorry

Если в грязь увела Ариаднина нить
и во тьму заскользили салазки,
есть рецепт: во спасенье прощенья просить.
Больше всхлипов. Смиреннее глазки.
Что с того, что нарушил ты сотни границ,
став рабом самых злобных велений,
если после — в смятении падаешь ниц,
загрязняя землёю колени?
Эти мысли нам, видно, нашёптывал чёрт
или кто-то из магов всесильных:
мол, повинную голову меч не сечёт.
Не сечёт, как свинья в апельсинах.
Извиняйся. Слова изречённые — ложь
(Тютчев прав, освящённый веками)…

А потом — снова руки нащупают нож
и припрячут за пазухой камень.

Машина времени

И длилось детство, чистое, как горница,
хоть были там бессонница, бескормица,
обломки недостроенных мостов…
Но время, как будённовская конница,
ворвавшаяся с гиканьем в Ростов —

оно не назначает вам свидания,
оно взрывает сваи мироздания,
взметая ввысь улёгшуюся пыль,
и возвращает счастье и страдания —
весь старый стиль, годящийся в утиль,

весь этот быт с приёмниками громкими,
дискуссии с соседями неробкими,
познавшими печаль своих утрат,
и дворик меж хрущёвскими «коробками»,
темневший, как Малевича квадрат.

В уэллсовском безумном ускорении
летит куда-то вдаль машина времени
и честно возвращает мне моё
фрагментами случайными и древними
страны, где на верёвке меж деревьями
постиранное сушится бельё.

Безэмоций

Покуда умеешь — нервишки свои береги;
не будь невропату роднёй и холерику ровней.
Нейронами новыми вряд ли насытишь мозги.
Живи, как подсказано Бабелем: холоднокровней.

Так будь же спокоен. Нейтрален. Дубинноголов.
Пускай не затронет тебя раскалённо и резко
ни мат от работника цеха карданных валов,
ни тихая скорбь на старинных готических фресках.

Пускай при себе свои муки оставит Тантал,
пусть жизни чужие несутся от пиков до впадин…
Ведь ты же — модель Терминатора. Жидкий металл.
Но ты не жесток. Просто ты родниково прохладен.

Опять и опять нарезает круги вороньё
над тем, кто пустился в моря без компаса и лоций…
А ты усмехаешься, пробуя имя своё
на звук, древнеримское имя своё — Безэмоций.

Мягкий знак

Свободы нет. Есть пеший строй. Приказы в «личку».
Не думай много. Рот закрой. Сарынь на кичку!
Ведь нам всё это не впервой с времён Турксиба.
Скажи спасибо, что живой. Скажи спасибо.

Ты нынче доктор всех наук. Освоил дроби.
Суха теория, мой друг. Суха, как Гоби.
Материя — нам ясно и без вычисленьиц —
первична, голуби мои, Платон и Лейбниц.

Садись за руль. Поешь харчо. Плати по ссуде.
Но ведь живут же так — а чо? — другие люди.
Всё как у всех — друзья, враги. По старым калькам
твои присыпаны мозги неандертальком.

Спокойной ночи, малыши. Поспели вишни.
А эти двадцать грамм души — лишь вес излишний.
Покуда шёл парад-алле, услада зрячим,
свеча сгорела на столе к чертям собачьим.

И жизнь прошла, как звук пустой, как дождь по крыше,
и ты вернулся к точке той, из коей вышел,
и там стоишь, и нищ, и наг, открытый мукам,
бессмысленный, как мягкий знак за гласным звуком.

31 декабря

В заиндевевших пальцах декабря
скрипит печальной летописи стилос…
Такого года, честно говоря,
нам прежде проживать не доводилось.
Неважно, кто ты: умник ли, кретин;
неважно, кто мы: крезы, нищеброды…
Бутырка, Алькатрас и карантин —
явления почти одной природы.
Плывёт цивилизации баржа
фарватером Содома и Гоморры.
Обжалованьям редко подлежа,
бесповоротны наши приговоры.
Не то чтобы юдоль извечных мук,
но мир вокруг заскрежетал и замер…
И свет погас. И растворился звук —
два метра камня до соседних камер.
Подсев на страха острую иглу,
лишь по привычке вертится планета…

Две тыщи двадцать первый будет лу…
Боюсь закончить предложенье это.

Отель

Был отель «Калифорния». Эта эпоха ушла,
соскользнула дождинкой, устало стекла со стекла.
У любого из нас, будь то сварщик иль супермодель,
есть такое же бомбоубежище. То есть отель.

Там на крестики-нолики делит овалы зеркал
паутина. Там лампочек пыльных негромкий накал
освещает и праздничный зал, и такие углы,
где болит даже время тычком неумелой иглы.

Там колотит в виски вездесущий и гулкий тамтам,
но тогда, когда сердце сдаёт, мы скрываемся там,
где былого направлен на нас вездесущий лорнет,
по одной лишь причине: другого спасения нет.

Мы давно не романтики. Мы понимаем уже,
что былое — мираж. Но спасенье порой — в мираже,
в убежденье себя, что всё то, что случилось — не зря,
даже если на пирсе давно сорвало якоря.

Если горестно нас предаёт, словно Цезаря Брут,
настоящее время. И манят то пуля, то пруд,
зализать наши раны среди обгоревших руин
помогает отель. Наш подержанный «Holiday Inn».

Вглубь

Если смотришь снаружи, из космоса — да, пастораль.
Если смотришь снаружи — наш мир переполнен любовью…
А внутри, на Олимпе — беда соревнуется с болью,
остальным — белым льдом выпадает в осадок февраль.

«Сотворение мира» — проект, неудачный весьма,
но свободен от всяческой критики проектировщик.
Вот и жизнь получилась нелепой и беглой, как росчерк,
как холмистая подпись в конце делового письма.

Человек недоволен другими. Но больше — собой.
Он вжимает себя в трафарет, в изначальное слово;
а копанье в себе — нечто вроде подлёдного лова,
ибо лучше безрыбье, чем, скажем, грабёж и разбой.

Человек смотрит вглубь. Так в витрину глядит манекен.
А вокруг распадаются в пыль Византии и Римы…
И по мере того, как уходят все те, кто любимы,
человек утончается, делаясь точкой.
Никем.

Музыка

Пусть лишимся мы многого, Господи. Пусть
измельчаем на фоне словесного сора.
Оставалась бы музыка — жаркой, как пульс,
отдающийся громом в висках дирижёра.
Пусть не лодка она, но уж точно весло
в утлой лодке среди мировой круговерти.
Пусть не символ добра, победившего зло,
но прямое отличие жизни от смерти.
И когда не спасают тебя образа,
мир от ветра продрог и беснуется Кормчий —
ты уходишь к себе. Закрываешь глаза.
Надеваешь наушники. Делаешь громче.
Устареет, как будто Святейший Синод,
всё на свете на белом. Лишь пусть неустанно
поднимаются ввысь иероглифы нот
по причудливой лесенке нотного стана.

Самоед

Ты сам себя привык без соли трескать
и поедом себя сжираешь ты…
Но тут внезапно слышишь: любим, дескать;
нам, дескать, без тебя совсем кранты.
Хоть у тебя с Москвой договорённость,
что оба вы не верите словам,
становится чуть благодушней Хронос
и солнечнее — тесный твой вигвам,
и жизнь проста, и проходимы стёжки,
и каждый встречный — ближе и добрей,
и нервы тихо греются, как кошки,
лежащие у тёплых батарей.
Так легче на душе, так выше небо
и так взаимна тяга к ремеслу,
что кажешься себе краюхой хлеба,
в голодный год вдруг поданной к столу.

Замедление

Вот так пройдёшь незримую границу
и дальше не живётся, только спится.
Замедлены и съёмка, и монтаж.
И воздух разрежён, как в Гималаях,
и костерок зачах и не пылает,
и гул затих, и душу не продашь.

Не сложены, как прежде, части паззла
и ночь цветёт трофическою язвой,
которую попробуй, заживи.
И номер Бога постоянно занят,
покуда время дыры прогрызает
в пространстве нерастраченной любви.

И как бы той верёвочке ни виться,
но возвращенье вряд ли состоится
туда, где свет и с белых яблонь дым…
Всё будет хорошо. Сиди и слушай,
как жизнь неутомимо бьёт баклуши,
давным-давно отбив печёнку им.

Да будет то, что будет. А покуда
под облаком — весенний, как простуда,
вороний грай, нахальный эпатаж…
И пройдена незримая граница,
и дальше не живётся, только спится.
Замедлены и съёмка, и монтаж.