РАВИЛЬ БИКБАЕВ

Писатель, юрист. Член Союза писателей России. Родился 1961 году в Астрахани. В 1980 году призван на срочную службу, проходил подготовку в 301-м воздушно-десантном полку. С 1980 по 1982 год находился в составе Ограниченного контингента советских войск в Демократической Республике Афганистан, в 56-й Отдельной десантно-штурмовой бригаде. Участвовал в боевых действиях. Награждён медалью «За боевые заслуги». Живёт в Астрахани.

«Аркадэк»

«Положи меня, как печать, на сердце твоё,
как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь».
Песнь песней Соломона. Библия, Ветхий Завет.

Алдаркину Абдурахману абзи, Гертруде – Герде
и всем, кто нашёл и не предал свою любовь во время войны, посвящаю.

От автора:
Если честно, я не знаю, что в этом рассказе выдумка, а что правда. Всех действующих лиц уже давно нет на этом свете, а так как, с моей точки зрения, ничего постыдного в их действиях нет, то я взял на себя смелость оставить в этом рассказе подлинные имена его героев.

Я давно привык к тому, что каждое лето он приезжал к нам в город и останавливался в нашем доме. У него была самая простая, совершенно заурядная профессия: заготовитель. Звали его Абдурахманом абзи, но я звал его дядей, хотя он приходился дядей моей матери, следовательно, мне был двоюродным дедушкой. Жил он после войны на Севере и приезжал к нам в южный город в командировку, чтобы централизованно заготовить для северных районов фрукты, овощи, ягоды.
Меня он совсем не интересовал и был просто данностью, близким родственником мамы, которая его принимала в нашем доме. Я и предположить не мог, что этот коренастый, среднего роста, обильно потеющий от жары, упитанный, с небольшим солидным брюшком немолодой мужчина, вечно озабоченный закупками, погрузками и прочими совершенно мне неинтересными делами, может быть героем самой настоящей романтической истории.
В 1970 году, когда дядя в очередной раз приехал к нам в командировку, у нас в городе началась эпидемия холеры.
Был введён карантин и выезд из города запретили. Все закупки сельхозпродукции прекратились и дядя остался совсем не у дел. Кроме того, из-за холеры были отменены уроки в школе. Сентябрь выдался жарким и школьники, ничуть не боясь эпидемий, целыми днями гуляли, купались в реке и вообще чрезвычайно весело проводили время, от души желая, чтобы холера продлилась подольше.
— Быстро мой руки и за стол, — мама строго посмотрела на меня, когда я вернулся домой, проведя первую половину дня на песчаном речном пляже, — Опять весь день на Волге купался? Я сколько раз тебе говорила: не ходи на реку, там холерные бациллы!
Я хмуро промолчал, ведь не ходить купаться на речку в такую жару было просто невозможно.
— Оставь его! Все купаются, и он будет. Не уследишь и не запретишь, а запретишь, так он просто врать тебе будет, — заступился за меня дядя Абдурахман и похлопал по спине, — Давай за стол, малыш, твоя мама таких вкусных кайнаров напекла, пальчики оближешь.
— Сам знаю, — буркнул я.
На столе было всё, чем богата наша область: разварная осетрина, чёрная икра, фрукты, овощи, нарезанный ломтями сахарной спелости арбуз и, конечно, горячие кайнары, без которых не обходится ни одно татарское застолье. В центре стола красовалась бутылка водки, а перед каждым из мужчин стояли хрустальные рюмки.
Вообще-то мама терпеть не могла водку, пьяных мужчин и хмельные застолья у нас дома не водились, но тут уж ежедневно по сто грамм выпивать сам санэпидемнадзор велел, поэтому мама смирилась.
— Сейчас я тебе горячих кайнаров принесу, вот только дожарю, — сказала мне мама и вышла на кухню.
Родитель мой достал из-под стола припрятанную бутылку. Быстро разлил водку по рюмкам, они с дядей мигом, не чокаясь, выпили. Бутылка снова была спрятана под стол, а та, что чуть початая стояла на столе, осталась нетронутой.
— Матери не говори! — грозно предупредил меня родитель, — У мужчин свои секреты.
— Знаю, — снова буркнул я.
— Ну, давай рассказывай, Абдурахман абзи, что дальше было, — попросил родитель.
От жары, выпитой водки, горячей обильной закуски дядя немного захмелел и расслабился.
— Ладно, слушай, и ты, племянник, послушай, может и тебе интересно будет. Погрузили нас в эшелоны и привезли на Украину на сборный пункт стрелковой дивизии, там выдали обмундирование х/б, б/у (хлопчатобумажное, бывшее в употреблении), ботинки старые с новыми летними обмотками, винтовку трёхлинейную, к ней одну обойму, малую сапёрную лопату и вперёд: «За Родину! За Сталина! Смерть фашистским оккупантам!».
Раскидали вновь прибывшее пополнение по подразделениям дивизии. Я попал рядовым бойцом в стрелковую роту. Вечером прибыли, а утром немцы наступление начали. Летом сорок первого года у наших и оружия-то толкового не было. Винтовки, один пулемёт на роту, водка да русский мат, вот и всё военное снаряжение. А немцы — нация аккуратная, воевать по всей науке приучена. Сначала самолёты бомбят, потом артиллерия бьёт, танки вперёд в атаку идут, а под их прикрытием автоматчики.
После того, как самолёты отбомбились, а пушки отгрохотали, у нас от роты только треть и осталась. Ротный кричит: «Огонь!». Я глаза, зажмуренные от страха, открыл, за бруствер окопа глянул: «Мамочка моя родная!». Фрицы уже в трёхстах метрах. Танки на нас прут. Остановить их нечем. Достаю винтовку, руки трясутся, выстрелил в божий свет, как в копеечку, пять раз и всё, нет больше патронов. Лёг на дно окопа. Что делать? Да ничего, только молиться. Я и молился, матом через слово. Танки через окопы переехали, кого подавили, а кому повезло. Мне повезло. Наши бойцы, у кого кишка тонка оказалась, окопы бросили и драпать в тыл. Вот их в первую очередь танки с землёй и смешали, а кого из танковых пулемётов постреляли. Только, видать, увлеклись преследованием немецкие танкисты, от своей пехоты оторвались. Как только танки через окопы прошли, ротный, даже не знаю, как звали его, орёт: «В штыки их, под такую мать! Ура! Вперёд!». И первый поднялся, за ним встали те, кто в живых остался, встали и бегом к немецкой пехоте, в рукопашную сцепиться, хоть не зря подохнуть. Страшно было? Да нет, уже ушёл страх, только и думал, как не задохнуться да не упасть. Бегу, сам дышу, как лошадь запалённая, винтовка наперевес, а мне навстречу немец высокий, худой, рукава мундира закатаны, в руках автомат. Приостановился он, автомат на меня направил, прицелился, рожу в гримасе скривил, сейчас даст очередь и всё, иди, Абдурахман, в царство небесное. Только, видно, забыл его немецкий Бог: то ли автомат дал осечку, то ли патроны у него кончились, не знаю, но не сумел он выстрелить. Подбегаю к нему и эх, от души со всей силы, хрясь, всадил ему штык в брюхо. Рывком выдернул штык и к другому немцу бегом. Вот так! Вашу мать! Умирать, так умирать! Уже и пуговицу у него на сером мундире видел, под которую штык загнать, только не вышло… Вспышка перед глазами и сразу темнота.
Ещё мысль мелькнуть успела: «А умирать-то не так и страшно».
Очнулся от боли и тошноты. Чувствую, тащат меня под руки. Глаза открываю и вижу, несут меня ребята незнакомые, в форму нашу красноармейскую одетые. А сами мы в колонне идём, по бокам немцы вооружённые идут и орут на нас, как овчарки лают. Вот так я в плен и попал. Потом рассказали мне ребята, что всех, кого в плен взяли, что здоровых, что раненых, немцы на сортировку отправили. Тяжелораненых, кто идти не мог, сразу кончили. Про остальных офицер немецкий, эсэсовец, сказал по-русски пленным: «Хотите, чтобы они жить остались, несите их, а нет, так мы их тут и добьём». Вот нас, раненых, и понесли. Ранение у меня ерундовое оказалось, в затылок прикладом вскользь саданули. Как очнулся, дальше уже сам пошёл. Рвало сильно, шатало, но идти смог. Ребят тех, что несли меня, даже имён не знаю, только поминаю их в молитвах вместе с родственниками.
Почему не бежал? Эх, мальчик, силы идти были, а вот бежать не было. Вот там, в плену, я и узнал, до какой низости и подлости может дойти человек, и до каких вершин душа может подняться. Не дай Аллах тебе узнать это!
Не помогло дядино пожелание: я узнал об этом, только в другое время и на другой войне, в Афганистане.
— Как оно в плену было? А ты вот у Шолохова прочитай рассказ ««Судьба человека». Лучше и рассказать невозможно. Одно добавлю: в плену ты для противника не человек, а так, скотина говорящая, только скотина не домашняя, породистая, которую лелеют и за которой ухаживают, а так, вроде ненужной, паршивой дворняжки — и ударить, и убить можно, да только мараться и время тратить не хочется. Тут главное, как ты сам себя чувствуешь: если скотиной, то скотом и будешь, а если человеком, то всегда есть возможность душу сохранить, на брюхо её не променять. Вот так-то, мой мальчик.
Дотащилась наша колонна до железнодорожной станции, а там погрузили нас в товарные вагоны. В вагоны набили пленных, как сельдь в бочку: ни лечь, ни сесть, только стоять. Хлеба, воды нет, а про лекарства для раненых и говорить нечего. До пункта назначения не все доехали, почти все раненые в вагоне душу Богу отдали. Я выжил.
Когда прибыли и вагоны открыли, сразу охрана на нас орать, хоть на немецком языке, да всё понятно: приехали, выходи строиться. Выпрыгнули, построились. Стоим, ждём, что дальше будет. В голове только одна мысль: дали бы хоть попить, сволочи. Но воды нам не дали. В полдень приезжают на машине немцы. Молодые, здоровые, весёлые, в чёрную форму одетые эсэсовцы. И к нам. Один по-русски с акцентом таким — уже после войны я узнал, что с таким акцентом в Прибалтике латыши разговаривают, — приказывает:
— Комиссары, коммунисты, командиры, евреи, выйти из строя.
Ясное дело, никто не вышел. Тогда эсэсовец паскудно улыбается и врастяжку так говорит:
— Кто выдаст комиссаров и жидов, тот получит возможность послужить великой Германии.
Тут один и выходит, мразь, и показывает на пленных: этот комиссар, этот коммунист, этот командир, этот еврей… Человек двадцать назвал, сволочь. А ведь, погань, даже не знал никого, так просто наобум показал, чтобы выслужиться да шкуру сохранить. Эсэсовец улыбается так брезгливо, предателя хвалит:
— Хорошо, очень хорошо.
Отводят этих в сторону. Потом новый приказ: «Снять штаны и исподнее бельё». Снимаем. Светимся голыми, засранными ж…, впалыми животами и мужскими отростками. Эсэсовец вдоль строя идёт и члены наши разглядывает. Знаешь, так стеком член поднимет, посмотрит, пидор, потом опустит и дальше идёт. Ко мне подходит, смотрит, стеком мою гордость мужскую поднимает и радостно так восклицает:
— О! Юде! Жид!
И толкает меня к машине, где остальные эсэсовцы сидят. Потом я узнал, что если мужчине сделали обрезание детородного органа, то для нацистов это доказательство, что ты еврей. Евреям, как и нам, мусульманам, в детстве обрезание делают.
Стою у машины и думаю: «Ну, братец, за компанию с евреями на тот свет пойдёшь».
Эсэсовец, что постарше чином, спрашивает, а тот пидор со стеком переводит:
— Еврей?
— Нет, татарин, мусульманин, — отвечаю.
— Татарин? Мусульманин? А почему у тебя обрезан?
— Мулла в младенчестве обрезание сделал, так по нашим обычаям положено.
Эсэсовцы в машине рассмеялись, разглядывают меня внимательно.
Надо сказать, что внешне дядя был белокож, светловолос, лицо округлое, нос прямой, глаза голубые… Не ариец, но и на классический еврейский тип не очень-то похож.
Старший эсэсовец спрашивает, а паскуда со стеком продолжает переводить:

— Значит, мусульманин? Тогда прочти на арабском языке суру из Корана!

Слава Аллаху! Милостивому! Милосердному! За то, что заставлял меня дед в детстве учить на память суры из Корана на арабском языке. Читаю в голос, нараспев, суру Фатиха на языке Пророка.
1.Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного.
2.Хвала Аллаху, Господину миров.
3.Милостивому, Милосердному.
4.Царю Дня Воскресения.
5.Тебе мы поклоняемся, Тебя молим о спасении.
6.Веди нас прямым путём,
7.Путём тех, кому Ты ниспослал милость Свою, кто не познал гнева Твоего и не впал в заблуждение.
Закончил чтение. Смотрит на меня старший эсэсовец и хохочет:

— Молись своему Богу, — говорит, — что мой дед был профессором ориенталистом в Берлинском университете и что заставлял он меня учить арабский язык, а изучение этого языка без Корана невозможно, так что арабский с ивритом не перепутаю. Коран от Талмуда отличить сумею. Живи, — и толкнул меня обратно в строй.

А тех, кого по наводке предателя взяли, прямо у нас на глазах из пулемётов расстреляли.
Дальше отвели нас к водонапорной башне, дали попить и погнали пешим порядком в концлагерь. Там разместили по баракам, дали бурды свекольной поесть.
Через неделю выстраивают нас на лагерном плацу. Комендант выходит, с ним баба молодая, холёная, красивая. Одета в чёрный мундир без погон в обтяжку, в талии мундир широким кожаным ремнём перехвачен, галифе чуть на ж… не лопаются, высокие чёрные сапоги из лаковой кожи. Комендант через переводчика говорит:

— Хватит вам, русские свиньи, даром жрать наш хлеб. Кого госпожа Гертруда выберет, тот пойдёт работать в её имение, остальных отправим ломать камни в карьере.

В сорок первом, когда немцам казалось, что победа над Россией так близка, многих наших военнопленных из концлагерей отправляли работать в поместья и на предприятия частных лиц, естественно, если это лицо было арийцем. Так сказать, на практике воплощали теорию деления народов на расу господ-арийцев и рабов- недочеловеков. И с практической точки зрения это для нацистов было выгодно.
Идёт баба вдоль строя, спина прямая, подбородок вздёрнут, в правой руке кнут, левой отмашку, как солдат, делает, бёдрами покачивает, рассматривает нас, как лошадей на ярмарке. Личико кукольное, а выражение такое довольное и счастливое, как будто без мужского члена оргазм ловит. Подходит ко мне.
— Ах, ты, — думаю, — кобылка непокрытая, арийская сучка неудовлетворённая, амазонка недоделанная, попалась бы ты мне в другое время, я бы тебя так отжарил, забыла бы, как кнутиком на мужиков замахиваться.
Видать, почуяла немка мысли мои, раз кнутиком подбородок мне поднимает, в глаза надменно так смотрит, секунды две смотрела, а потом кнутиком в грудь меня толкнула, отобрала, значит, для работы.
Перед отправкой в поместье начальник концлагеря нас предупредил, что дальше мы будем без конвоя работать, жить в имении будем и кормить нас там же будут. Кто плохо будет работать, того обратно в концлагерь отправят, а тут в лагере повесят.
Ладно, пригнали нас в имение, сначала дезинфекционным раствором обработали от паразитов, потом переодели в старую гражданскую одежду, правда, всё чистое и не рваное было. Затем управляющий стал по работам распределять, по-русски он не говорил, всё больше жестами и затрещинами объяснялся. Я к лошадям попросился, знаками управляющему показал, что умею с ними управляться. Мы, татары, лошадей любим и понимаем, ухаживать за ними с детства приучены. Посмотрел управляющий, как я лошадку чищу, кивнул мне. Значит, согласился отправить в конюшню работать. Но кулаком погрозил, смотри, мол, хорошо работай.

Вот так в конюшне с лошадьми я и стал жить. В пустом станке уголок себе обустроил. Кормили нас нормально, а как же иначе, для работы силы нужны, суп, кашу, хлеб давали, но строго по порциям, добавки лучше и не проси, а то получишь кулаком в морду. Ну, я к тому же овёс, который лошади не доедали, распаривал кипятком и ел. По сравнению с концлагерем, просто санаторий. Через две недели набрал мяса на костях, мышцы наросли, силы появились. Лошади в поместье славные были: и рабочие, и для верховой езды, и для запряжки в прогулочные повозки. Любил я их и ухаживал за ними хорошо. Лошади не только уход нужен, ей ещё и ласка, и любовь нужны, вот тогда она здоровой и красивой будет, ну а мои лошадки аж прям лоснились. Когда чистил их, поил, кормил, всё песни татарские напевал, по дому тосковал.
И другая тоска тоже имелась: мужчина я был молодой, здоровый, сил от овса хоть отбавляй, до войны успел свадьбу сыграть, так что прелесть женскую познал. Баб в имении полно было: в основном полячки, что на работы в Германию угнаны. А из немцев только один мужик управляющий присутствовал, да и то на старого кабана похожий, пивом от него за версту несло, все остальные мужики — пленные. Молодые немцы-то все на фронте были. Где молодые бабы и мужики вместе работают и живут, там война не война, а до секса всё равно дело дойдёт. Стали наши бойцы с работницами пошаливать, любовными играми заниматься.
А мне всё хозяйка, немочка, по ночам снилась. Днём я её часто видел, любила она в форме чёрной щеголять, форма- то все её прелести подчёркивала: фигурка точёная, груди высокие, личико светленькое, волосы белокурые до плеч, ножки стройненькие. Ходит, бёдрами покачивая, и всё улыбается чему-то. Гляну на неё, а пятая конечность, как кол дубовый, встаёт.
Раз днём заходит она в конюшню, кобылу свою посмотреть. На меня ноль внимания. Лошадку гладит, на ушко ей что-то шепчет, то так повернётся, то эдак. Я смотрю, одна она, во дворе никого нет, днём-то все на работе были. Чую, горю весь, от немки глаз оторвать не могу, а член, как штык трёхгранный, стоит, не согнёшь и не сломаешь. И как тогда в штыковую атаку, так и сейчас кинулся я на немку, она и ахнуть не успела, как я её в стойло затащил, на сене разложил, галифе с неё сдёрнул. Как сейчас помню, пахло от неё так, что с ума можно сойти, хотя, казалось бы, куда уж дальше-то сходить. Она сначала выгибалась всё, не давалась, но и не кричала, а потом раз и обмякла, постанывать начала. Ну, я и так её, и эдак, и раз эдак, по-всякому сделал. Не подвела силушка степная, татарская, табунным жеребцом я госпожу немецкую покрыл.
Закончил я дело своё, да не один раз, надо сказать, встал, что делать дальше, не знаю. Стою и улыбаюсь, как идиот. Немочка поднимается, галифе, не спеша, застёгивает, форму свою чёрную поправляет и как мне правой ручкой, ладошкой нежной по щеке хлестнёт раз, а потом ещё раз. Отворачивается от меня и бегом из конюшни.
Всё ясно, думаю, сейчас позовёт кого из немцев и всё, разделают меня, как кабана в мясной лавке. И знаешь, хочешь верь, а хочешь нет, но и когда в себя я пришёл, то и тогда о сделанном не пожалел. Чувствовал, что вроде как от души отлегло, одно было жалко, что в последний раз мне бабы коснуться довелось.
Жду, значит, когда придут за мной, час жду, второй, нет никого, а уж вечер наступил, работники с поля пришли, лошадей рабочих привели, а их надо и напоить, и накормить, и почистить. Взялся я за работу. Заходит в конюшню немец, управляющий, и пальцем меня манит, я к нему, рук, ног не чую. Вот, думаю, и дождался. Ведёт он меня во флигель, а там душевая, знаками показывает: мойся, мол, — и мыло душистое суёт, на одну полку указывает, где бритва и помазок лежат, а на второй полке бельё новое. У меня так от сердца и отлегло, и так хорошо на душе стало, впору плясать и песни петь. Привёл я себя в порядок, ну, думаю, всё понятно: баба, она и есть баба, хоть татарская, хоть русская, а хоть и арийская.
Ночью, значит, я к немочке в господский дом в спальню полез. Довольный, как кот мартовский, и готовность у меня соответственная. Открываю в спальне дверь, а там немочка голенькая у кроватки стоит. Я к ней. Ручки для объятий раскинул, душа пылает, всё остальное тоже. Немочка соблазнительно так нагибается и … берёт с пола ведро с водой да как в меня плесканёт, а вода ледяная. И всё! Был кот мартовский, а стала курица мокрая, жалкая, смешная. А она одуматься мне даже не даёт, хвать с кровати кнут и пошла меня этим кнутом хлестать, куда у меня только силушка степная да удаль татарская и подевались. Бьёт меня, а я терплю, не кричу, думаю, побьёт, а потом пожалеет. Нет, не пожалела, как экзекуцию закончила, так халатик на себя накинула и кнутиком мне на дверь: вали, мол, отсюда.
Всё, как и прежде, стало, я в конюшне работаю, вздыхаю, лошадушек холю, хозяйской кобыле на жизнь и любовь безответную жалуюсь, она, голубушка, то есть кобылка, а не хозяйка, головой мне кивает, сочувствует. Хозяйка по поместью своему разгуливает, только форму свою на платье поменяла, впрочем, ей так больше шло, была сучка арийская, а стала нормальная красивая баба. В конюшню она больше одна не заходила. Вот только если увидит, что не смотрит никто из посторонних, так себя по груди нежно ручками погладит, а мне язык покажет, что, дескать, ты хочешь, да я не дам. Игралась, значит, со мной так. Нет, милая, думаю про себя, и тебе и хочется, и колется, да фюрер не велит.
В октябре работы полевые закончились, даровые работники, пленные, стали с немецкой, практической точки зрения, дармоедами. Значит, пришла пора лишние рты обратно в концлагерь отправлять, на зимовку. За себя я не боялся, хороший конюх и зимой в хозяйстве нужен. Да и чуял, что не отправит меня немка, видела она, понимала, что как женщина мне нравится, а любой бабе это приятно, и я ей нравился. Почему так решил? Словами это объяснить не могу, такие вещи без всяких слов чувствуешь.
Приезжает из лагеря за пленными конвой. А там среди немцев тот самый гад, что эсэсовцам комиссаров и коммунистов выдавал, в форме чёрной,
на ремне в кобуре парабеллум, плёточкой, тварь, поигрывает. Немцы-охранники к управляющему пиво со шнапсом пить пошли, а этот начал пленных строить, материть да плетью бить, власть свою поганую показывать. Смотрю я на него и кипит во мне всё, кровь в голову бросилась. Всё забыл: страх, немку… Всё! Только вижу морду его пакостную. Подхожу к нему: здорово, земеля, говорю, что тебя к господам водку пить не позвали, ну пойдём ко мне, есть у меня шнапс, угощу. Не почуял, гадина, что час его смертный пришёл. Ухмыльнулся он так противно, давай, говорит, угощай, всё меньше плетей получишь. Заходим в конюшню, я впереди, он за мной. У станка вилы стояли, вот их я и взял. Оборачиваюсь и раз, эх, вилы предателю прямо в брюхо всадил. Он только вскрикнуть, тихо так, и успел. Лежит, хрипит, кровью истекает, чёрту душу отдаёт, а меня трясёт всего. Слышу шорох за спиной, оборачиваюсь, а там немочка стоит. Я плечами пожал, видишь, мол, как всё получилось. А у неё в глазах ужас так и плещется. В тот день она опять свою форму одела, на талии ремень, на ремне чёрная лакированная кобура с дамским пистолетиком «Вальтер». Достаёт она пистолет, затвор передёргивает, сразу видно, что стрелять умеет. Вот и всё, думаю, больше мне тебя не крыть. Стреляет, раз, два, три, всю обойму выпустила, да только не в меня, а в гадёныша того. На выстрелы немцы прибежали. Что такое? Что случилось? Немочка спокойно так объясняет, что набросился на неё в конюшне пьяный солдат, а конюх, защищая её, ударил его вилами, а она добила его из пистолета. Поверили ей солдаты или нет, не знаю. Только муж законный у этой госпожи Гертруды был каким-то большим чином в СС и воевал на Восточном фронте. Так что сделать ей ничего нельзя было. Да и было бы ради кого дело раздувать? Предатель, он и для немцев предатель, не стоит он того, чтобы из-за него истинной арийке нервы портить, да и себе неприятностей искать. Похвали меня немцы, что я за госпожу вступился, и уехали. А труп предателя в скотомогильнике закопали. Вот так-то.
Как охрана уехала, так управляющий меня из конюшни во флигель перевёл: живи, мол, теперь здесь. Одежду хорошую мне дал. Кормить хоть и с прислугой стали, но с господского стола. Все так и поняли, что благодарит госпожа раба своего верного за службу и спасение. Да разве кто иное тогда мог подумать? Да кроме того случая в конюшне и не было ничего между нами. Выбрал я удобное время и Гертруде в ножки поклонился, она ласково так усмехнулась, головой кивнула, приняла, значит, благодарность. Я всё думал, как к ней подъехать, ну по-хорошему, значит, объяснить, что любовь у меня и всё такое. Не получалось, обиходные слова я на немецком языке уже знал, а вот объясниться с хозяйкой всё не выходило. Смешно это наверно, но когда её в конюшне силой брал, не робел, а тут слово сказать боюсь и в глаза лишний раз не смотрю, а если когда встретимся взглядами, то, как мальчик нецелованный, краснею. И она иной раз задумчиво так на меня взглянет, будто тоже не знает, что дальше делать. Такая, значит, у нас любовь на одних взглядах была. Глупо, конечно. Оба взрослые были, молодые, здоровые, красивые, знали, что хотим, а только переглядывались.
Перед самым сочельником, утром, приезжают к нам в поместье офицеры немецкие, все в чёрной форме, а с ними один гражданский, пастор. В дом господский заходят, с Гертрудой о чём-то беседуют, о чём, не знаю, не моё это дело. Только выходит из дома управляющий, а он меня за работу с лошадьми ценил, и говорит мне: ты госпоже на глаза не попадайся, у неё русские мужа на фронте убили. После обеда немцы уехали. Я сижу в своём флигеле, как таракан в щели. Думаю, что же дальше-то будет.
Ночью я уже спать лёг, открывается во флигеле дверь и входит моя немочка, на ночную рубашку шубку накинула, а коньяком от неё разит, как из бочки, и ещё бутылка полная в руках. Обнял я её, погладил, ну вроде как утешаю, а она шубку скинула, раз меня и на кровать толкнула, рубашку ночную сняла, вся голенькая, дрожит и ко мне жмётся. В общем, всю ночь я её утешал, не так, как тогда в конюшне, а по-доброму ласкал, нежно. В перерывах коньяк с ней пили: я, кстати, тогда впервые настоящий французский коньяк и попробовал. На рассвете она к себе ушла.
Вот так всё и началось. Каждую ночь я к ней ходил. Она без мужика долго была, я без женщины, оба оголодали по любви. Баба она классная была, нежная, на любовь охочая, с выдумкой, я тогда многие вещи с ней впервые и узнал, раньше даже и не думал, что так тоже можно, ну и я, конечно, не подкачал, осечек не было. Меня она Аркадэком звала. На немецком языке имя Абдурахман выговорить невозможно, вот она и переименовала меня, а себя просила Гердой называть. Жизнь вся на день и ночь делилась. Днём я хожу, как муха сонная, силы на работу еле находил, а уж ночью спать почти и не приходилось. Правда, немочка моя понимала, зачем мужику силы нужны и откуда они берутся, из конюхов меня быстро в помощники управляющего перевели, а там работы почти и не было, а после обеда я во флигеле отсыпался, сил для боёв на любовном фронте набирался. Надо сказать, от этого дела похорошела Герда, она и раньше красивая была, только какая-то неустроенная, а тут прямо расцвела, спокойная стала, добрая.
Господи! На всё воля твоя. Много ли человеку надо? На мой взгляд, не так уж и много, а всё, что мне для счастья надо, мне Герда дала. Думаю, что тоже в долгу не остался.
Там, на Востоке, немцы и наши в страхе и ненависти калечили и убивали друг друга, голодали, мёрзли, вшей кормили, а я тут под пуховым одеялом, под боком у любимой женщины горя не знал. Бывало, как увижу немца в военной форме, так и думаю: «Давайте, давайте, козлы рогатые, воюйте за свой третий рейх, а мы, русские, тут баб ваших крыть будем». В общем, свой воинский долг перед страной я в постели немецкой выполнял, и очень хорошо выполнял.
Знал ли кто про наши отношения тогда? Управляющий точно догадывался, но, видать, решил, что не его дело за хозяйкой следить, ну и горничная, что за бельём постельным следила, тоже знала, но она полька была, от хозяйки полностью зависела, так что сообщать куда следует не в её интересах было.
Нет, я не был участником антифашистского сопротивления, Герде о преимуществах социализма не рассказывал, были разговоры и занятия поинтереснее, а интернационализм я с ней, так сказать, на практике воплощал. Ячеек подпольных не создавал, листовки со сводками Информбюро не расклеивал, мины на дорогах не ставил, немецких солдат тайком не убивал, продукцию имения, что в немецкую армию шла, не травил. Вот чего не было, того не было.
Весной сорок второго новый сезон работ в имении начался, управляющий в концлагерь за работниками поехать не смог. Он уже неделю пил запоем, ходил опухший, злой и всё ругался. Берёт меня Гертруда с собой в концлагерь переводчиком, я к тому времени на немецком языке не только стал говорить хорошо, но и читать, и писать научился, Герда научила. Приезжаем в концлагерь, лагерное начальство вокруг Гертруды увивается, как же, богатая вдова, к тому же красивая. Её сразу начальник лагеря к себе в дом пригласил и все офицеры туда же табуном попёрлись. А мне поручили работников выбирать. Построили эсэсовцы пленных наших ребяток, а у них кожа да кости, вид забитый, от голода ветром шатает, одна надежда выжить это на работу в имение попасть да там подкормиться. Иду я вдоль строя сытый, здоровый, хорошо одетый и сердце у меня кровью обливается. Совесть, хоть и не виноват я ни в чём, мучает, солдатам нашим в глаза боюсь посмотреть. Выбрал я для работы самых доходяг, почти все больные, если не покормить да не подлечить, не жильцы на свете. Немцы-эсэсовцы смеются, что, мол, для топки печей этих покойников набрал, а я вежливо отвечаю, что не их это дело мне указывать, их дело приказ начальника исполнять, а он ясно сказал, кого управляющий госпожи Гертруды выберет, того в имение и отправить. Посмотрела Гертруда, кого я выбрал, ничего мне при лагерном начальстве не сказала, только губы в ниточку сжала. Приезжаем домой, тут она мне форменный скандал и закатила. Кричит, что я её разорю, что всех не пожалеешь, что от русских своих сентиментальных привычек отвыкать надо, ну и всё такое. Я смолчал, со своей хозяйской, немецкой точки зрения права она. А я ну не мог просто по-другому поступить, не мог и всё тут. Отвела она душу криком, но назад в лагерь никого не отправила. Управляющий тоже промолчал, потом он по пьяному делу мне признался, что сын его как раз в это время в плен к нашим попал. Плачет пьяными слезами, говорит, что, мол, если я русских тут пожалею, может и моему Паулю кто поможет. Ведь есть же Бог на свете. В общем, утряслось дело. Наших ребят подлечили, подкормили, послали работать, вот только меня к ним командовать и близко не подпускали, да мне и не надо было.
Летом сорок второго приезжают к моей хозяйке гости. Офицеры, кто с жёнами, а кто и без. Надо сказать, когда в имение посторонние приезжали, я к себе во флигель уходил, чтобы глаза немцам не мозолить. Обычно гости у неё до ужина оставались, а вечером уезжали. А тут, как мне горничная сказала, ночевать в имении собрались. В ту ночь я к Герде не пошёл. Под утро слышу крики, я бегом в господский дом, думаю, что с Гердой случилось. И точно, держит Герда за шиворот пьяного офицера и ругается почем зря. А тот в ответ кричит: мол, вы, фрау, долг истинной немки не выполняете, героев третьего рейха не любите, не утешаете их по-женски перед отправкой на фронт. Герда как двинет ему кулаком в челюсть с разворота, тот и покатился, а она смеётся: если ты, герой, с русскими также воюешь, то понятно, почему немецкая армия ещё не в Москве. На этом дело, вроде, как и кончилось. «Герой» уехал на фронт, а я Герду ещё больше зауважал: ну, думаю, не только «есть женщины в русских селеньях», среди немок тоже такие попадаются, просто так не возьмёшь, обожжёшься. Раз лежим мы с нею в постели, а она против обыкновения не очень на любовные игры настроена. Всё смотрит на меня и себя по животу поглаживает. Я спрашиваю, что болит, а она молчит. Потом отвернулась от меня, трясётся вся и плачет. Поревела, поревела и говорит мне, что, мол, о ребёночке мечтала, о девочке, с мужем у неё не получалось, а вот от меня беременна. Только нельзя ей рожать, если узнают, что от пленного ребёнок, то дитё по закону о чистоте крови убьют, её в концлагерь, а меня повесят. Утром уехала она в город, на операцию. Вернулась бледная, заплаканная, вся как побитая. Вот так война проклятая и здесь нас достала, законами своими плод любви нашей убила. И знаешь, смерть дитя нашего нерождённого ещё больше нас сблизила. Даже не знаю, как сказать: ну душевно, что ли.
Осенью, в сентябре, у Герды день рождения было, набрал я цветов полевых и к ней с поздравлениями. Выпили по бокалу шампанского. Она пристально на меня смотрит и спрашивает:

— Ты, Аркадэк, сказку о Снежной королеве знаешь?
— Нет, — отвечаю, не знаю.

— Сказка есть такая, — рассказывает она мне, — что жили и любили друг друга мальчик и девочка, Кай и Герда. Но Снежная королева похитила мальчика и увезла его в своё Снежное королевство, и сердце его заморозила. А Герда пошла его искать и так сильна была её любовь, что все, даже разбойники, ей помогали. Нашла она Кая, а сердце его Снежная королева заледенила и нет в нём ни любви, ни памяти. Но Герда оказалась сильнее Снежной королевы, ведь любовь всегда сильнее холода. Растаяв, рухнуло Снежное королевство. Оттаяло сердце Кая, он узнал свою Герду, и они вернулись домой. Жили потом долго и счастливо. Я, когда маленькая была, всё Гердой себя воображала, представляла, как за своим Каем в Снежное королевство пойду. А выросла, вышла замуж по расчёту, чтобы семье своей помочь, уже и решила, что любовь это сказка красивая, да не про меня будет рассказана.

— К чему, — спрашиваю, — ты мне сказку рассказала?
— К тому, — отвечает мне она, — что Герда это я, а Снежная королева — война. Сколько она мальчиков похитила, сколько сердец заморозила, но любовь всё равно победит, рухнет Снежное королевство и сердца всё равно оттают, вот как наши с тобой сердца от войны оттаяли.

Такие вот сантименты и телячьи нежности.
В ноябре сорок четвёртого в имение приехали гестаповцы. Написал кто-то на нас донос. Меня арестовали, избили и в машину засунули, а Герде начальник их, он в своё время тоже к ней подкатывал, только получил от ворот поворот, кричит:
— Сука! Русская подстилка! Немцы за третий рейх жизни свои отдают, а ты тут ноги перед русским ублюдком раздвигаешь, в концлагерь тебя надо отправить.

Герда ему в ответ орёт:
— Руки у тебя коротки меня в лагерь отправить! А жизни свои немцам надо не отдавать, а со своими женщинами продолжать. Вот тогда и перед русскими никто ноги раздвигать не будет.

Выругался гестаповец и к машине. Выехали мы со двора, смотрю я, а Герда за машиной бежит, плачет и кричит:
— Аркадэк! Аркадэк! Не забывай меня!

Думал, забьют меня гестаповцы до смерти, но ничего, обошлось. Порядок есть порядок, отвезли меня в концлагерь, а коменданту сказали, чтобы он приказал меня повесить. Только спасла меня Герда, через управляющего дала взятку коменданту золотом, тот меня не повесил, а от греха подальше отправил этапом в другой концлагерь, даже лагерный номер поменяли. Откуда знаю об этом? Да перед этапом устроили мне свидание с управляющим, он мне продукты передал и про все эти дела рассказал. Герду тоже в лагерь не отправили. У неё в Берлине кто-то из знакомых был каким-то начальником. Она ему передала подарок золотом и камешками, а он её от гестапо защитил. Дело-то к концу войны шло, немцы, кто поумнее, золотом впрок запасались, а на чистоту крови и кто с кем спит всем уже наплевать было. Так что брали нацисты всех уровней взятки, ещё как брали.
Лагерь, в который меня отправили, наши, Красная армия значит, в апреле сорок пятого года освободили. Охрана лагерная к тому времени из стариков и подростков состояла, фольксштурм, они нас, пленных, особенно русских, не трогали, тоже понимали, что третьему рейху конец.
Танкисты, что в лагерь вошли, нас накормили, лекарств дали. Радости-то было и сказать невозможно, войне почти конец пришёл, нам свобода, скоро домой. Плакали мы все от радости. Конец войне! Смерть этой суке! Весной сорок пятого рухнуло Снежное Королевство.
Всех пленных в фильтрационный лагерь отправили, сначала нами контрразведка армейская занималась «СМЕРШ». Шпионов, пособников и предателей выявляли. Про то, что я у немки помощником управляющего был, в лагере, куда меня этапом отправили, никто не знал, а то запросто или в пособники, или в предатели бы попал. В общем, проскочил я «СМЕРШ». На родину нас в товарных вагонах, переоборудованных в теплушки, отправили. Паёк дали, переодели с лагерных складов в старую военную форму, только без знаков различия. Думали: всё, домой, домой, война-то кончилась. Перед отправкой митинг был, нам говорят: «Солдаты! Родина-Мать ждёт вас!» Мы ликовали. Как же, победители!
Только мы советскую границу пересекли, на крыши выгонов пулемёты установили, в тамбуры конвой из войск НКВД определили, и вперёд, на Север.
Привезли, выгрузили на станции. Офицер из НКВД нам, бывшим пленным, постановление Особого совещания при НКВД СССР зачитал. Всем пленным с нашего состава чохом, не разбирая, без следствия и суда, объявили, что мы, раз в плен попали и живыми остались, значит, предатели Родины. Вот и получите, предатели, по пять лет лишения свободы и пять лет поражения в правах. Вот так из огня да в полымя, из одного лагеря в другой и попал. Был военнопленным, а стал зэком.
Обидно было? Да не то слово, что обидно, не понимали мы: за что? Наша, что ли, вина, что почти безоружными нас под немецкие танки бросили? Судить тех надо было, кто дивизии и армии на убой бросал, кто думал мясом нашим бронетехнику остановить, кто начало войны проворонил, но судили именно они.
Многие тогда в зоне сломались, немецкие концлагеря выдержали, а тут ломались. А если у человека душа сломлена, то и тело долго не живёт.
Смертность в зоне высокая была. Другие всё письма товарищу Сталину писали, верили, что не знает он всего, просили разобраться, объяснялись в своей любви к вождю народов, отцу родному. Ответ был, как не быть, переводили таких писак в штрафной лагерь, а оттуда прямая дорога на кладбище.
Я тоже написал, только домой: жив, здоров, нахожусь в зоне как враг народа. И ответ получил от супруги разлюбезной, отказалась от «врага народа» жена моя верная и развод оформила.
После лесоповальных работ каждую ночь ко мне Герда приходила. Во сне, конечно. Всё плачет, плачет да молится, а потом утешает: всё будет хорошо, жди. И я … да что там говорить, просыпался и выл тайком по ночам.
Через шесть месяцев после начала отсидки, когда я уже от голода загибался, вызывают меня к начальнику оперативной части зоны. Он мне и говорит, что приехали твои родственники и даёт мне свидание. Иду на свиданку и гадаю, кто же мог ко мне приехать? Открываю дверь в комнату, а там сестра моя, бабка твоя, приехала, с ней рядом муж её, твой дед, значит. Пообнимались, поговорили, поплакали и всё, конвой заходит, конец свиданию. Только успел дед твой шепнуть мне, что привёз он красной рыбы и икры, много всего привёз, и отдал это начальнику, а тот обещал помочь.
Не обманул начальник, помог. С гиблого лесоповала меня перевели работать на склад, а потом и вовсе в безконвойники определили. Дед твой, царство ему небесное, каждую осень и весну начальнику посылки с рыбой и икрой слал. От своей семьи отрывал, от матери твоей отрывал, а мне помогал. Вот так я и выжил.
Отмотал я свой срок и вышел на свободу в пятидесятом году. Домой уехать не могу, всё-таки ссыльнопоселенец, надо здесь жизнь устраивать. Нашёл работу. На Севере тогда больше половины населения были бывшими зэками. И потому особенно нас и не чурались. Работу делать кому-то всё равно надо, а где их, работников с чистой анкетой, на Севере найдёшь? Мужиков после войны мало осталось и нами, бывшими зэка, женщины не брезговали. Повстречался и я с хорошей девушкой, женился, сын у нас родился. В пятьдесят шестом году нас, бывших пленных, потихоньку, без особой огласки, реабилитировали. Так жизнь и наладилась.
Дядя Абдурахман часто прерывал рассказ, выпивал и снова продолжал ровным, без особых эмоций, голосом. Мы молчали. И только когда дядя закончил говорить, мама удивила меня. Первый раз на моей памяти мама достала ещё две рюмки, налила в одну из них чуть-чуть водочки для себя, во вторую для меня сока и глухим, ломающимся голосом предложила:
— Давайте выпьем за Герду, за любовь, и чтобы Снежная королева наших мальчиков не забирала.

Мы все выпили. А через неделю дядя уехал. Потом он ещё несколько раз приезжал к нам, но больше никогда к этой истории не возвращался.
В тысяча девятьсот девяносто третьем голу я получил письмо от тёти Оли, второй жены дяди: «Дорогой племянник! Сообщаю тебе, что твой дядя Абдурахман умер. Перед смертью, в бреду, он всё звал какую-то Герду. Кто она, я не знаю. Если ты знаешь её, то сообщи ей, что твой дядя вспоминал о ней в день своей смерти».

Я не знаю, что в этом рассказе выдумка, а что правда, но если всё было так, как рассказывал дядя, то счастливы люди, нашедшие и сохранившие любовь среди ненависти и смерти. Этот мужчина и эта женщина, победившие Снежную королеву. И пусть память об этой любви сохранится хотя бы на этих страницах.
Аминь.

***

Для тех, кто не знаком с основами Ислама, хочу пояснить, что обрезание у мусульман это не религиозное требование, а скорее гигиеническая норма, необязательная для принятия Ислама, но имеющая силу обычая. У иудеев обрезание является религиозной обязанностью при принятии иудаизма и носит наименование «гиюр».
КОРАН. Смысловой перевод профессора Б.Я. Шидфар. Москва. Умма. 2004